Радий Погодин - Мост. Боль. Дверь
— Слышишь, физкультурник, — говорил Гога, оглядываясь, — нет ладошей и лодыжей — есть ладошки и лодыжки. — И шлепал себя по ягодицам.
Как-то, стоя посреди моста, навалясь на перила, такие тонкие, что и рукой на них опереться было возможно только с поджатием живота, он сказал:
— Русь — река… Физкультурник, чего это у тебя рожа клином? Кашу-то помешивай, мозгами-то пошевеливай. Умней, пока я тут, возле. Ученые дяди, умом растопырившись, уже сколько лет насчет этого слова гадают? А все, физкультурник, просто. Ну-ка вспомни слова с корнем «рус». Правильно: русло, русалка… роса… ручей. В деревне, откуда я лично происхожу, километров сорок отсюда вверх по течению, старухи до сих пор выставляют цветы из избы на «русь», на утреннюю росу. Говорят: «Русь очищает цветок от худого». А в Каргополье до сих пор кое-где говорят не «ручей», а «русей». Русей впадает, стало быть, в руссу, или в рузу, или в рось. Везде, где в географии есть корень «рус» или «рос», есть и река. Старая Русса. Таруса. Кстати, раньше, наверное, Таруса тоже называлась Старая Русса — Старусса. Руза, Русинка, Россошь, Ростов, Русска. Русска — это просто речка, в отличие от руссы — реки. И выходит, физкультурник, губы-то не выпупыривай, свистун, что Русью раньше-то, давно-то, назывался водный путь из варяг в греки. А все, кто к этому пути причастность имели, были россами, или руссами. Отсюда и Киевская Русь пошла — путем Киев владел. И русские мы отсюда. И русые… Еще крутит башкой, тупарь… колун…
Сейчас башмаки Гогины шагали в небо. Гога оглядывался, и его глаза светлые тянули Ваську и поднимали. И Васька, перестав бояться, встал и, держась за Гогу, все-таки выпрямился, чтобы орать в небо про свой уставный возраст и палить по этому поводу из винтовки, — встал, и в уши ему вошел сверлящий тошнотворный вой.
Бомбардировщики пикировали на мост друг за другом четко и остроугольно. И бомбы уже отделились от крыльев.
Их сбросило первым взрывом. Васька слышал, как гудит мост. Видел летящего Гогу. Гога Алексеев летел, раскинув руки, крестом, и Ваське казалось — вверх…
Солдата Василия Егорова, наверно, переломило бы, шлепнув, распластанного, с такой высоты жуткой, но везуч был солдат: в тот омут, куда ему нырнуть, нырнула бомба, выметнула кверху водяной столб — на него и упал Егоров Василий и с ним опустился в реку.
В глубине реки вода грохотала, гудела, будто и не вода, но колокольная гулкая медь.
Другим взрывом вынесло Ваську Егорова из нутра колокольного. Был он оглохший, умерший. Только глаза зрячие. Вокруг него белыми животами кверху всплывала рыба. Наверное, лег бы Василий Егоров на дно, лицом к свету, но какая-то клетка его мозга отметила странность в поведении моста. Небо уже было чистым, река унесла пену взрывов, но средняя арка, самая длинная, самая высокая, медленно и неслышно шевелилась, ломалась… И неслышно упала в воду. Не в силах ответить на эту странность единолично, клетка в мозгу включила какую-то свою аварийную сигнализацию. В результате Василий Егоров ожил и, отпихивая от лица густо всплывшую глохлую рыбу, и страшась ее, и отплевываясь, поплыл к берегу.
На берег он выполз, наверное, в легком помешательстве. Долго блевал водой, стоя на четвереньках, долго глядел в синее небо, не находя в нем летящего Алексеева Гоги и горюя от этого.
Во всем его теле гудела река, будто колокольная медь, будто он, Василий Егоров, был частицей той меди, частицей реки.
Спустя годы этот колокольный гул станет будить его по ночам, отдаваясь в ногах и руках болью, и, глядя в темного себя, он все же увидит летящего в небе Алексеева Гогу — его брови розовые, не тронутые страхом, только удивлением, — и будет падать в короткое жесткое забытье и тут же, вынырнув, ждать со стесненным дыханием, что струистые пряди, нежные и прохладные, чьей-то волей коснутся его, смоют безверие и усталость, а меловое небо, потрескавшееся от трамвайных гроз, будет насмешничать сбереженными в его душе голосами.
…От водокачки, отстреливаясь, бежали наши солдаты. Егоров Василий побежал с ними. Потом он держал оборону в школе, потом снова бежал по задворкам того одноэтажного городка, харкая огородной землей, и эта земля — огородная, с морковкой и репкой, с укропом и луком, родившая густо, — прятала его между грядами. И неизвестно, каким бы ему пребывать в дальнейшем, может быть, неживым, не случись на его пути лошадь. Она выбежала на перекресток заросших мать-и-мачехой улочек. На шее у нее нелепо болтался хомут. Она замерла на какую-то малую долю времени и, припадая на задние ноги, опустив голову, отчего хомут сполз ей на уши; повернула к Василию. Он понял, более того — ощутил, что сознанием она идет к нему, как к спасению, и сам пошел к ней. Но лошадь упала. Захрипев, потянула к нему шею. Васька полез в карман, вспомнив, что у него был кусок сахара. Лошадь оскалила зубы, сразу став страшной. Дернула ногами, словно намеревалась встать и хряснуть за что-то солдата Ваську Егорова. И затихла. Убитая лошадь с хомутом на шее.
Откуда-то изнутри потекло носом жидкое-теплое. Васька заплакал. Он был один. Солдаты, с которыми он отступал, свернули в какую-то улицу или проулок; куда повела их судьба — поди знай.
Васька почти в забытьи вошел в скрипевшую на ветру калитку. За калиткой была река…
Течение вынесло Ваську на крутую излучину. Поворачивая, река захлестывала правый берег далеко в глубину. Берег был мокрым, в мелководных болотцах и заводях. Росли в них рогоз, осока, густые метелки, ростом в метр, и водяная трава, та, что мягкой зеленой шкурой покрывает подводные камни, но, высыхая, превращается в черную черепковую чешую. Река намывала сюда ил, сбрасывала мертвые водоросли, дохлую рыбу, трупы пернатых и прочих. Здесь была свалка реки. Ваське проплыть бы подальше, где берег высок, песчан и обрывист. Но он не купался, он отступал. Ему казалось, что кто-то зовет его Гогиным голосом именно с этого низкого берега.
Слух вернулся к Ваське еще в городке, когда он козлом резвым преодолевал огороды. Сейчас, то ли от силы речного течения, то ли от солнца, сверкающего у самых глаз, возникло в Ваське ощущение себя вовне. Скорее всего это получилось в нем от сотрясения мозгов при бомбежке моста. Но, как бы там ни было, Васька видел себя плывущим через знаменитую реку стилем брасс. В его положении отступающего солдата с винтовкой и привязанными к ней ботинками за спиной стиль брасс был как бы над ним насмешкой.
Плыл Васька, закрыв глаза. Вдох — выдох… Вдох — выдох… Но вот руки его вошли в густой ил. Подтянув колени к груди, Васька встал и отчетливо услышал смех Алексеева Гоги.
Берег был забит свиньями.
Множество свиней ворошилось на берегу в грязи, измесив ее в жижу. Они поднимали вверх изумленные острые рыла, морщили пятачки, выдувая из ноздрей воду, и, сощурившись, разглядывали солдата, а разглядев, радостно голосили и хрюкали.
В воздухе в безветрии стоял острый, как скипидар, запах свиньего навоза.
Оглушенную у моста рыбу река прибила сюда: свиньи стояли в мелкой прогретой воде — жрали ее.
Что же касается взгляда со стороны, то Василий Егоров видел босого парня в солдатском обмундировании, поджимающего пальцы ног от брезгливости. Когда он поджимал пальцы, опасаясь коснуться дохлых рыбин, черная грязь выстреливала между ними со звуком плевка.
Васька побрел к высокому берегу, крутому и светлому. Он загрузал по колена в илистой жиже. Распихивал свиней прикладом. Свиньи не торопились уступать ему дорогу, но и не огрызались, некоторые даже подходили, подставляли бок — поскреби, мол. Васька перелезал через них, упирался руками в жирные зады и загривки: свиньи были матерые, разнеженно-смирные. На одну, осевшую в грязь по самые уши, он даже присел, устав. Даже позволил себе сострить:
— Видел бы Гога, он бы от смеха умер.
Свинья поднялась и уставилась на Ваську подведенными грязью глазами. Спина у нее была в крупных веснушках, ресницы длинные, простодушно-бесцветные.
Васька Егоров взобрался на крутой песчаный откос.
От солнечной полукруглой поляны на берегу лучами расходились аллеи роскошного старинного парка. Была середина августа, природа до краев налила плоды свои зрелым соком, но уже горел сигнальным огнем оранжевый лист и жесткие верхушки травы, кое-где пожелтевшие, ломались от прикосновения рук.
Сбоку поляны стояла широкая мраморная скамья, Из-за нее с невысокой стройной колонны улыбался чернокаменный эфиоп с бежевыми мраморными белками.
— Отвернись! — сказал Васька Егоров. Хотел было ударить каменного эфиопа по улыбающейся щеке, но пожалел свой кулак, взял и погладил. Потом повесил винтовку ему на плечо и принялся раздеваться. Сбросил с себя гимнастерку, брюки, рубаху — сушить и уселся на теплую мраморную плиту, дрожа мелко-мелко и обхватив колени руками, чтобы согреться.
На той стороне реки распластался город черных тесовых крыш — большая деревня с фарфоровым заводом и спичечной фабрикой. Но самым значительным сооружением была сейчас в этом городе водонапорная башня. Она стояла над суетой, потому что все уже не имело цены: ни фарфор знатный, ни спички знаменитые, ни она сама — сухая водонапорная башня. Еще дальше, как бы над городом, по синему небу был нарисован мост без серединной арки.