Алексей Бондин - Лога
Каждый возглас сопровождался шелестящим хлестким ударом веника.
«Изжарит парня у меня, ведьма», — подумал Скоробогатов и быстро распахнул дверь. Лицо обдало горячим паром и запахом веника. Повитуха в одной рубахе, вспотевшая, ворочалась в тесной закопченной бане. Подняв на ладони красное тельце ребенка к потолку, она хлестала его веником по спине. Увидев Скоробогатова в дверях, испуганно крикнула:
— Ах, чтоб те околеть! Куда тебя черти-то несут, к чужой бабе в баню? Ладно я станушку-то еще не сняла…
Она стыдливо одернув рубаху, присела на лавку.
— Ну, что ты, Семеновна, бог с тобой. Не съем ведь я тебя, — виновато улыбаясь, проговорил Яков.
— Знаю, что не съешь… Ладно, что я уж старуха, а то чего-нибудь, пожалуй, бы придумал.
— Ну что ты, Семеновна!
— Знаю я вас, мужиков. Варнак на варнаке.
— Ты, Семеновна, того… шибко-то не жарь парнишку, а то неровен час — что случится.
— Знаю без вас я… Двадцать годов повиваю… Испуг у ребенка. Бабу надо какую-нибудь позвать… — Потом Семеновна, подумав, сказала: — Ну, да ладно, с тобой можно изладить. Ступай, тащи мочалку да топор!
Яков поспешно вышел. Во дворе он выдернул мочалку из гнилой рогожи и, захватив топор, возвратился в баню. Кирсаниха сидела на полке. Положив ребенка в колени, она расправляла ему руки и ноги.
— Давай сюда мочалину-то!
Скоробогатов подал и стал дожидаться дальнейших приказаний повитухи.
Старуха, шепча что-то, принялась вымеривать мочалиной руки и ноги мальчика. Ребенок вяло бился в подоле повитухи. Свесив голову и разевая беззубый рот, он хрипло кричал. Кирсаниха подала мочалину Якову и приказала:
— Положи мочалину на порог и бери топор.
Яков покорно исполнил.
— Ну, замахивайся топором-то!
— На кого?
— Дурак!.. На мочалину!
Яков замахнулся.
— Чего секешь?..
— Мочало! — ответил Яков.
— Тьфу, ты!.. Говори — испуг!
— Испуг! — ответил Яков, держа над головой топор.
— Секи пуще, чтобы не было!
Яков только сейчас догадался, что нужно делать. Он с остервенением принялся кромсать на пороге мочалину топором, а Семеновна, разглаживая хрупкое тельце ребенка, снова спросила:
— Чего секешь!..
— Испуг! — ответил Яков, обливаясь потом.
— Секи, секи пуще, чтобы не было.
Яков рубил мочало, ребенок, захлебываясь удушливым жаром, пищал. — Повитуха не обращала внимания ни на плач ребенка, ни на Якова. Строго глядя на бьющееся тельце новорожденного, она размеренно продолжала:
— А, господи исусе христе… Чего секешь?..
— Испуг! — уже нетерпеливо, с сердцем крикнул Яков.
— Секи, секи пуще, чтобы не было, — спокойно отозвалась повитуха.
— Да уж будет, по-моему, Семеновна, замаяла парнишку-то, — сказал Скоробогатов, продолжая рубить мочало.
— До трех раз полагается, — строго отвечала повитуха.
Потом, окатив из ковша водой и пеленая ребенка, Семеновна сказала:
— Счастье тебе, Яков, привалило… Береги парня… В сорочке рожают, а в сорочке и рубашке — этого я еще и видом не видывала и слыхом не слыхивала… Тут божья рука, Яков… Упустишь счастье, твоя вина будет… А весь — в мать… Экой же черный будет…
В Якове проснулось новое чувство к Полинарье. Ему хотелось сказать ей что-то ласковое, ободряющее, потому что сам он был переполнен радужными мечтами о будущем «счастье». Обычно он не чувствовал к жене ни любви, ни привязанности. Жил с ней потому, что «законом велено». Иной раз, смотря на худенькую, смуглую Полинарью, он думал: «Хоть бы померла!» Но Полинарья держалась как тонкое, гибкое деревцо. Гнулось оно под напором бурь, гнулось, скрипело и опять выпрямлялось. Так и она. Семейная непогодь приходила нередко… Скоробогатов пьяный бил жену, выгонял ее ночами из дому в зимнюю стужу в одной рубашке, а иной раз просто над ней издевался.
— Полинашка, век ты мой завесила… Смеются надо мной приисковые наши бабы… Я вон какой, а ты?
Яков, выпятив живот и запустив большие пальцы за гарусный пояс, мерял жену презрительным взглядом.
— Сморчок!.. Умирай, а я женюсь…
Полинарья молча плакала в подол юбки, и боялась в это время противоречить мужу. Только рассказывала о своем горе соседкам.
— Что вы, бабы, знаете! Вам жить да радоваться, а я?.. На мне только одна печь не бывала. Только и отдыхаю, пока он неделю на рудниках живет.
Но после рождения сына Яков совершенно изменился. По избе ходил на цыпочках. Чтоб не скрипели сапоги, разувался. Услыхав шорох на кровати и писк ребенка, тихо подходил и, осторожно отдернув занавеску, заботливо спрашивал:
— Ну как, мать, брюхо-то не болит?
— Ничего, Яков, слава богу!
— Поправляйся. Да ты не шевелись: что надо, я сделаю.
Полинарью это удивляло и радовало.
Вечером Скоробогатов позвал соседнего мальчишку Ваську и, сняв с божницы толстую в деревянном переплете книгу, закопченную временем, сказал:
— Ну-ка, Васютка, посмотри, какие имена на сегодня— каких святых?..
Васька, подшмыгивая широкими ноздрями, отыскал в книге нужное число и, тыча пальцем, прочитал:
— Евсти-гней… В-ви-кул… М-ма-кар…
— Ну, ну, чего ты тут блекочешь? — нетерпеливо перебил Яков, вырвав книгу.
Васька обиделся.
— Смотри сам, если не веришь!..
Яков, рассматривая непонятные для него славянские буквы, сконфуженно ухмыльнулся.
— Плохо… Что ты мне книгу-то подсовываешь, коли я неграмотный?!
Васька лукаво улыбнулся и направился к выходу.
— Погоди, погоди, куда понесся, сорванец? Макар, говоришь? Ну, ладно, Макар так Макар! — сердито проговорил Яков.
— Я тоже думаю, отец, Макарушкой имечко дать… Мы смотрели в святцы-то. Евстигней — уж больно мудреное, — тихо отозвалась за занавесью Полинарья.
— Ну, ладно, коли Макар, так Макар… Яковлич!.. — подчеркнул Скоробогатов.
Порывшись в глубоком кармане измазанных приисковой глиной плисовых шаровар, он достал медный трешник и подал Ваське.
— На! За труды тебе, на бабки!
Васька, зажав крепко в руке монету, выбежал.
На другой день новорожденного Скоробогатова крестили. Темный комок пузыря — «сорочку и рубашку» — привязали к ноге ребенка красной тряпицей. Скоробогатов недоверчиво спросил попа:
— А ты, батюшка, сорочку-то окунул в купель-то, в святую воду-то?..
— Окунул!.. — сердито отрезал поп. — Ворожба… Колдовство это языческое.
Но Яков не слушал попа. Когда остриженную прядку волос с черненькой головы ребенка скатали с воском и бросили в «святую воду», спросил повитуху:
— Не утонул воск-то?
— Нет.
— Ну, значит, жить будет, — удовлетворенно сказал отец и отошел.
II
«Счастье», рожденное Полинарьей, положительно вскружило голову Якову Скоробогатову. Он, как в угаре, ходил и видел будущее, полное удач. Вера в чудодейственный комок еще больше укреплялась в нем, когда он слушал приходящих проведать Полинарью соседок. Всякая из них по-своему изображала действие сорочки. Каждая знала особенную историю. Все придавали большое значение тому, что Макар родился не только в «сорочке», но и в «рубашке».
Больше всех знала Суричиха — крупная, неопрятная баба. Обычно Суричиха разносила вести в своей «округе». Она с утра до вечера ходила по подоконью соседей, выпрашивала где чаю на заварку, где маслица.
— Да ведь отдам, уж не беспокойся — завтра же принесу.
Все знали, что это «завтра» никогда не наступит, но отказать Суричихе никто не мог: она умела просить. Прежде расскажет какую-нибудь интересную новость, стоя у ставешка окна, а потом, видя, что ее слушают доверчиво и добродушно, ввернет:
— Мне бы маслица — чуточку. Рюмочку, до завтра. Куплю и принесу. Мой-то кобель ходил седни и не получил деньги… Уж до завтра.
Через день после крестин Макара, Суричиха заявилась к Скоробогатовым.
Яков ее недолюбливал. Когда она прошла мимо и заглянула в окно, он вышел, проворчав:
— К нам, должно быть, за каким-то лешим, прости господи!
Но Суричиха не слыхала… да хоть бы и услышала, так виду бы не подала! Переступив порог, она помолилась в угол на иконы и, отвешивая поклоны направо и налево, промолвила:
— Доброго здоровья, хозяева… Ну, как здоровенька, Полинарья Петровна?
— Ничего, слава богу! — отвечала та, сидя на скамейке и качая зыбку.
Чисто выструганный очеп поскрипывал в кольце, ввернутом в матицу, плавно покачивал зыбку.
— Что-то ты раненько взбрела, смотри, чтобы ладно было.
Голос у Суричихи был грубоватый, почти мужской, лицо темное, с сухими коричневыми лишаями, глаза черные и круглые, близко посаженные к длинному прямому носу. Синяя ветхая кофта, короткая, не по росту ей, была надета прямо на голое тело и обнажала смуглую спину. Суричиха навздевывала штук пять-шесть юбок, — все они были разного цвета, и все грязные. Высоко подоткнутые юбки хлестали ее по мускулистым икрам с надутыми синими жилами.