Михаил Аношкин - Человек ищет счастья
— Возможно. Но у меня был включен приемник. И потом контузия, плохо слышу. Семен Николаевич помнит, когда меня контузило. Шарахнуло тогда не дай бог.
— Сколько же лет той старушке? — перебил его Кремнев, и Николаев почувствовал в его голосе стальные нотки.
— Кто ее знает.
— Под семьдесят, — уточнил Николаев.
— Возможно. Или вот…
— Обожди, Андрей Петрович, — снова перебил Кремнев. — Я что-то не пойму. Ты опровергать фельетон пришел или подтверждать.
— Я пришел с просьбой, — с достоинством произнес Васькин, — оградить меня от незаслуженных наскоков, чтобы меня не позорили перед людьми, чтобы не оскорбляли меня. Я имею пять правительственных наград, я лучший мастер на нашем заводе…
Кремнев поморщился и жестко сказал:
— Знаем. Но как же ты мог заставить семидесятилетнюю женщину лазить через окно, издеваться над ней?
— У нее, Семен Николаевич, два сына погибли в Отечественную, — вставил Николаев.
— Это же позор!
— По недоразумению, Семен Николаевич.
— Как же так, Андрей Петрович? — устало спросил Кремнев.
— Я требую, чтобы горком разобрался, только мальчишек ко мне больше не присылайте.
— Хорошо, — тихо произнес секретарь горкома. — Мы разберемся.
— Вот это правильно, — повеселел Васькин, и опять это был добродушный, улыбчивый человек. Он попрощался и вышел все той же неторопливой походкой уверенного в своей непогрешимости человека. Николаев проводил его взглядом и, когда за Васькиным закрылась дверь, задумчиво произнес:
— Такой представительный, симпатичный на вид дядька, а нутро-то гнилое.
— Философ, — едко усмехнулся Кремнев. — Оставь меня одного. Не до тебя.
Николаев не обиделся, приподнял на прощанье руку:
— Пока! — и вышел.
В редакции постоял в раздумье возле своего кабинета: что-то не хотелось туда входить. Прошел по коридору, взялся за ручку двери, ведущей в общую комнату, где занимались Ромашкин и еще два сотрудника, один новичок, только недавно принят, а другой старожил, и остановился: услышал голос Ромашкина. Неловко редактору подслушивать разговоры, а тут не утерпел.
— Из института ушел, а от тебя, уважаемый, и вовсе уйду. И покатился наш Колобок дальше искать медовую жизнь. Катился, катился и вот прикатился на стройку…
«Ах, стервец, — улыбнулся Николаев. — Новенького просвещает своей сказкой. Я тебе покажу!», но с места не сдвинулся, слушал чуть надтреснутый тенорок Ромашкина:
— «Колобок, Колобок, — сказали ему на стройке. — Останься у нас. У нас ты много заработаешь». Остался Колобок, да скоро ему здесь не понравилось, дальше катиться задумал. Его никто не держал, он все же заявил: «Я от папки ушел, я от мамки ушел, я из института, я из многотиражки ушел, а от тебя, уважаемый, подавно уйду». Катился, катился и к нам в редакцию закатился. А редактор здесь добренький, хоть и хмурость на себя напускает. Понравился Колобок редактору, тот и говорит: «Оставайся у нас, Колобок. У нас жить можно, не покаешься». Остался Колобок.
«Ну, и стервец!» — покачал головой Николаев и, резко отворив дверь, шагнул в комнату.
Разговор оборвался, усердно заскрипели перья. Ромашкин поерошил шевелюру и уставился на Николаева своими свирепыми глазами.
— Ты эту сказку брось рассказывать, — с нарочитой серьезностью произнес Николаев. — Нехорошо. Ты ж ни черта не понимаешь.
— А вы разве слышали? — простодушно спросил Ромашкин и вдруг улыбнулся. Миновала гроза — это он понял сразу, если редактор, вернувшись из горкома, начал с пустяков.
— Иди-ка, Ромашкин, на завод, нечего стул просиживать. Дам тебе кое-какие факты проверишь и напишешь. Ясно?
— Есть! — быстро отозвался Ромашкин Николаев вернулся в свой кабинет. Рабочий день, обычный день небольшой городской редакции продолжался.
НА ЛЕСНОМ ОЗЕРЕ
На лодочную станцию я приплыл вечером. Берег был глухой, сосновый. Лес корабельный, дремучий, подступал к самой воде. Сошел на берег и оказался в сумерках, хотя на спокойной глади озера пламенела пурпурная дорожка, а на кронах лип того берега трепетало зарево заката.
Федя Карманов, мой приятель, сидел на чурбане недалеко от дощатого продолговатого сарая — рыбачьей «гостиницы». Из маленького ведерка валил белый густой дым, разбивался о Федину спину и, распадаясь на два потока, тянулся к берегу. Этим нехитрым способом Федя охранял себя от комаров.
Федя задумчиво смотрел на длинный ряд лодок; легко покачиваясь от волны, рожденной моей лодкой, они глухо постукивали друг о друга бортами. Я посмотрел на худенькую спину парня, на непокорный жесткий чуб, выпирающий из-под серенькой старой кепи, на его чернобровое лицо, и мне почему-то стало жаль Федю: показался он каким-то маленьким, тщедушным рядом с корабельными соснами и величавым разливом озера. О чем он думал? Какие мысли тревожили его? Федя вообще не отличался общительностью. Но я его знаю давным-давно, кажется, еще с тех времен, когда он ходил под стол пешком. И отношения у нас были очень близкие, и Федя частенько откровенничал со мной. На озере он оказался случайно. Отец его — инвалид, в Отечественную войну потерял ногу, служил лодочником. Недавно заболел. Его увезли в город. Федя перед этим взял отпуск, куда-то собрался ехать, но раздумал и остался вместо отца. Не ахти уж сколько забот у лодочника: можно, и отдохнуть, вволю порыбачить… Неделя прошла еще ничего, а на вторую Федя заскучал — все-таки одиночество давило. Привык к коллективу, а тут один… Рыбаки наезжали редко, главным образом в выходные дни.
Я сел рядом с Федей и спросил его:
— Чего зажурился? Комары, что ли, одолели?
Он поднял на меня грустные глаза и виновато улыбнулся:
— Нет, понимаешь, покою от проклятых. Нарыбачил что-нибудь?
— Мало. Жарко, а вода еще холодная. Окунь не берет, а чебак надоел.
— Через недельку от окуня отбою не будет. Тогда потешишь душеньку, не уезжай.
Федя подбросил в ведерко сухих сосновых шишек — это они тлели в ведре. Потом спросил:
— Уху станешь варить?
— Утром уха, днем уха, вечером уха. Надоело.
— Надоест, — согласился Федя. — Это ее спервоначалу с аппетитом поешь, а потом не захочешь. Я вот тоже не люблю, чтоб повторялось одно и то же. Поневоле приходится. Назвался груздем, вот и приходится терпеть. Батька попросил еще недельку посидеть за него, а мне уже, по правде сказать, надоело… Убежал бы, да батьку не хочется подводить.
Мы посидели еще немного. Закат тихо догорел. И как-то сразу отодвинулся противоположный берег, окутался вечерней дымкой, озеро почернело. Стало прохладнее. Воинственно звенели комары, плескалась рыба. И вдруг в стороне, слева от нас, затукал моторчик лодки — затукал гулко, часто, неумолчно. И голубая лодка неожиданно вынырнула из-за островка и, высоко задрав нос, понеслась параллельно берегу. Скоро волны от нее добрались до нашего берега, заплескались, закачали лодки.
Федя заметно повеселел, вскочил на ноги и, сложив руки в трубочку, закричал:
— Ого-го-го-о!
Крик понесся над раздольной равниной озера и замер далеко, далеко за островами. Федя прислушался, крикнул еще раз, видимо, ожидая ответа.
Но ответа не было. Моторка бодро продолжала путь. Федю это нисколько не огорчило. Он снова сел, следя за лодкой, мягко, пожалуй, даже застенчиво улыбаясь.
Моторка вскоре развернулась и тем же путем уплыла за островок. Федя поднялся и сказал, что пора спать.
Мне не спалось. В «гостинице» было прохладно, зато пахло хорошо — увядшей травой. Комары не давали покоя и здесь. В голову лезли всякие мысли. Был и на соседнем озере, теперь вот четвертый день живу на этом, самом красивом, как мне казалось. Оно было большим, с причудливыми линиями берегов, с многочисленными заливчиками и зелеными островками. Лесное, глухое озеро. За ним синели пологие Уральские горы. Перед отпуском мечтал об этих краях, вечностью казались дни, отделявшие меня от блаженного мига, когда бы вдруг из-за крутого поворота лесной тропинки сверкнула желанная серебристая полоска воды! Но, как обычно, миновало первое возбуждение, и от красоты здешних мест стал уставать. Вернее, усталость рождали однообразие занятий, бездействие, или, как выразился Федя, стариковская жизнь. Потянуло к людям, пробудилась тоска по настоящему делу.
И я твердо решил завтра уехать. Повернулся к длинному узкому окошечку: скоро ли рассвет? Скоро ли утро? Но за окошечком плыла настороженная темень ночи. Ни огонька, ни звука, кроме комариного надоедливого звеньканья. Я закурил.
— Не спится, Володя? — спросил Карманов, брякнув коробкой спичек, он тоже закуривал. Наши спички вспыхнули враз, сдвинув темноту в углы. Но вскоре темнота сомкнулась снова.
— Какая-то чепуха в голову лезет, спать не дает. Домой меня, Федя, потянуло.