Борис Миллер - Под радугой (сборник)
Приятно идти по сырой после дождя земле меж стен высокой ржи.
— Э-эй! Ку-уда?
Люкс опять забежал вперед, мотает головой, наклоняет свой упрямый лоб, высоко задирает ноги, сердито ревет. Тут уж ничего не поделаешь, — Хаим знает это и спокойно шагает позади.
Но вот рощица спрятала багряные лучи, и Люкс успокоился. Дорога сворачивает направо, хлев уже недалеко.
— Э-эй! Ку-у-у-да?
Семка только что закончил свой рабочий день, проведенный на вишневых деревьях, и теперь отдыхал на высоком стогу сена посреди двора.
Но, увидев Хаима, пригнавшего стадо, он, радостно улыбаясь, размазал по лицу вишневый сок, быстро скатился со стога на землю и подбежал к дереву, на обрубленном суку которого висел ржавый кусок рельса. Семка подтянулся, достал лежавшую на ветвях штангу и начал стучать по рельсу.
— Глин-глон, бом! — напевал он при этом. — Коровы идут домой!
И побежал, весело оскалив зубы.
— Ах, байструк! — Мойше-Лейб кричал ему вслед. — Кто тебя просил? Марш, покуда Люкс тебя не изувечил!
Мойше-Лейб поднял штангу, обтер ее и осторожно положил на место. Двумя пальцами остановил раскачавшийся рельс. Потом пошел встречать коров. Из раскрытых, некрашеных дверей уже выходили женщины в подоткнутых юбках с подойниками и ведрами в руках.
Мойше-Лейб поставил последнее ведро молока на топчан. Теперь ему надо записать, кому и сколько доставить молока. Мойше-Лейб ощупал карманы, но, не найдя там бумаги, достал длинную книгу в пестром переплете и вырвал из нее несколько страниц. Это была старая приходо-расходная книга, в которой остались чистые листы.
Мойше-Лейб подошел к топчану, отодвинул ведро. Молоко плеснулось и, пузырясь, разбежалось кругами к стенкам. Мойше-Лейб достал из-за уха желтый карандашик и, ссутулившись, прижав левое колено к ножке топчана, начал записывать:
«Сепаратору — 50 стаканов молока, дояркам — добавочно…».
Он закончил и только тогда оглянулся на двери, хотя уже давно чувствовал на спине чей-то взгляд. Бейля стояла, сложив руки на фартуке, и смотрела сощурившись.
— Чего ты стоишь? Тебе нечего делать?
— Ох, Мойше-Лейб, я смотрю, как ты пишешь… Ты помнишь нашу лавку?.. Под вечер… Тоже так… с карандашиком… прижав колено к прилавку…
Мойше-Лейб взглянул на Бейлю, и вдруг исчезла большая комната общежития с лежанками, большими плакатами на грязных стенах… В памяти возникло жаркое воскресенье. Лавка полна народу, не протолкнуться. А на крыльцо поднимаются еще и еще… Весы качаются, как заведенные, на желтых чашах — в картузах и кулечках — сахар, соль, пшено, крупа, тарань, селедки, мыло… На одном косяке висят шлеи, веревки, на другом — длинные и короткие цепи. У порога большая бочка дегтя, а наверху, над связкой вяленой рыбы, — красная вывеска с белыми буквами:
БАКАЛЕЙНАЯ ЛАВКА
М. Л. Кальница
— Нашла время вспоминать. Коровы стоят во дворе, сепаратор пустой, а она встала…
— Тише! Тише! Скажите пожалуйста, слова сказать нельзя. «Сиператор», «сиператор»… Я за ведром зашла…
— Ведро занято. Возьми другое. В сенях.
Вернулся с поля Нохим. Согнувшись, сел на свой низенький топчан, опустив между колен натруженные руки.
— Ну и день сегодня! Ко всем чертям…
Пришел Лейб, зажег висевшую возле окна лампу с закопченным стеклом и посмотрел на бочку, в которой выстаивался сыр, покачал головой и прикрыл бочку.
В дверях показался Берл — председатель, маленький, заросший волосами человек на кривых, но крепких ногах.
— Кто сегодня идет в ночное?
— Мойше-Лейб идет, — сказал Нохим.
— Почему я? — всполошился Мойше-Лейб.
— Да, да, ты! — подтвердил Берл. — Твоя очередь.
— Ну ладно. А еще кто идет?
— Хаим.
— Вевин?
— Нет, сапожник.
— Ведь он вчера ходил!
— Должен был пойти Хаим Вевин, но он расхворался животом. Сапожник его заменит, а после тот заменит сапожника. Какая разница?
— Да. Ну ладно.
За молодой дубовой рощицей есть полянка, с которой еще не сняли второго укоса. Здесь пасутся лошади. Они стоят стреноженные и медленно жуют сочную траву.
Мойше-Лейб и Хаим развели небольшой костер. Огонь потрескивает, разгорается, пламя лижет росистую тьму. Рядом лежит кучка картошки, которую они испекут попозже. Лейб лежит в освещенном кругу на тулупе, подложив под голову котомку, а Хаим сидит подальше, обхватив руками колени, и в зрачках у него пылают два маленьких костра.
Хаим молчит. Он может просидеть так всю ночь, обхватив руками колени, смотреть на огонь и молчать.
Мойше-Лейб знает это и тоже молчит. Хотя молчать ему совсем не хочется. Ему хочется спросить, правда ли то, что Семка рассказывает…
А рассказывает Семка, что однажды, когда он нес обед в поле, он увидел Хаима: Хаим стоял с бичом и улыбался, а Люкс смотрел ему прямо в рот, хлопал себя хвостом по бокам и качал головой… Ха-ха! Видно, Хаим заключал договор с Люксом.
Мойше-Лейбу хочется спросить у Хаима, о чем он тогда толковал с быком.
Но Хаим может рассердиться, так что не стоит. Вот и молчат.
Шумят, шепчутся колосья. Оттого, что темно, кажется, будто колосья шелестят где-то здесь, совсем близко, в этом освещенном кругу… Но на самом деле поле горазда дальше, там, за поляной, возле заросшего ручья.
Загорелась длинная толстая ветка, далеко отбросив луч света. Мойше-Лейб увидел на мгновение, как раскачиваются колосья… Увидел и Хаим.
Мойше-Лейб поднялся — захотелось курить, а табаку не было.
— Дай закурить, — сказал он Хаиму.
Тот пододвинул к нему жестяную табакерку.
— Спасибо. Бумага у меня есть.
Мойше-Лейб достал из кармана длинный лист, поднес его к огню посмотреть. Это была страница из старой приходо-расходной книги, в которой осталось много чистых листов.
Но этот листок был исписан с одной стороны. Над двумя длинными колонками фамилий и названий товаров значилась размашистая надпись: «В долг».
Мойше-Лейб стал было разглядывать записи, но сказал себе: «Чепуха!». Согнул листок пополам, чтоб оторвать, но над линией сгиба вдруг увидел:
«Хаим — сапожник — 1/2 фунта рису;
— 1/4 подсолнечного масла;
— 3 селедки».
И вспомнилось все, как если бы это произошло сейчас… Будний день. В то время Мойше-Лейб перешел с верхнего этажа в подвальный и вывеску повесил над нижним входом. Бочка с дегтем уже не стояла у дверей. Склонившись над прилавком, он листал свою книгу. По ту сторону прилавка стоял сапожник Хаим. Он пришел расплачиваться и попросил показать, сколько за ним значится. Мойше-Лейб нашел нужную страницу, показал записи. Хаим водил большим пальцем по строчкам, но вдруг поднял голову и вонзил в Мойше-Лейба свои косые колючие, как острые гвоздики, глаза.
«Неправда! Не три селедки, а две! Отлично помню, это было в прошлый четверг. Жена принесла две селедки — именно две! — и я ей сказал: „Зачем тебе понадобилось две, мало одной на ужин?“ И она мне ответила: „Пускай одна останется на завтра… Ведь дети… Завтра снова ходить… Взяла сразу две…“ Слышите, две! Не три, а две!»
Мойше-Лейб косится на Хаима. Тот все еще сидит, обняв руками колени. Снова разглядывает запись.
Отчетливо написано — «три…» Ясно — «три»… Мойше-Лейб чувствует, что лицо у него пылает — вероятно, от костра… Он отворачивается, берет охапку соломы и бросает в огонь. Пламя выхватывает из тьмы качающиеся колосья и среди них — силуэт лошади.
— Буланый! — Мойше-Лейб вскакивает с места. — Ну и буланый!
И Мойше-Лейб бежит выгонять лошадь из хлебов, обронив второпях листок. Бумага осталась в освещенном кругу, подрагивая краем, будто тянулась к огню. Потом ветерок подхватил листок, пододвинул к костру. Там бумагу подхватили, словно пальцами, два недогоревших прутика. Она перевернулась, на секунду прикрыла пылающие ветви и вдруг вся вспыхнула.
Хаим приподнялся, склонился над костром и с любопытством стал смотреть на горевший листок. Огонь быстро окрасил его в черный цвет и только в середине оставалось белое пятнышко, на котором виднелась какая-то цифра — не то двойка, не то тройка. Но вот огонь лизнул и это пятно, листок вздулся, скорчился, надломился. Хаим дунул на него. Пепел разлетелся во все стороны, а костер разгорелся еще сильнее, осветив конские головы, склоненные к земле, и спутанные ноги. Из темноты, неуклюже прыгая, выбежал Буланый, заржал, потом умолк, склонив к земле свою большую голову с длинной гривой.
Мойше-Лейб подошел к костру запыхавшись.
— Ну и Буланый! Ну и разбойник! С трудом поймал его! Обязательно рожь подавай ему. Скажите пожалуйста, какой деликатный!
Он сел на тулуп, поджав ноги, и, щупая картошку, добродушно продолжал:
— Лошадь хорошая, ничего не скажешь. А помнишь, Хаим, когда мы ее взяли, дохлятина была, кожа да кости… А теперь… Не правда ли?