Борис Ямпольский - Мальчик с Голубиной улицы
Фома Гордеич тоскливо спросил:
— Что я велел написать?
Оплеуха прозвучала как выстрел, а Дылда отлетел к противоположной стенке и завыл:
— А-а-а… А-а!
— Так что же ты, разбойник, написал? Что ты, рекрут, нарисовал? Примус? Я спрашиваю тебя, я спрашиваю твоего папу, я спрашиваю твоего деда-кантониста. — Фома Гордеич воздел руки к потолку и сказал: — Господи, до каких пор ты будешь меня мучить? Пошли на них чуму, чахотку, чесотку!
Ой, как тоскливо в этом пыльном, смрадном, жужжащем мухами, до отказа набитом мальчиками и рыжими прусаками классе! Как душно за закрытыми окнами, в которые стучатся осы! Какое яркое, воспаленное солнце! И слышно, как громыхают биндюги, как умоляюще кричат: «Но-ожи точим, но-ожницы!..»
Я сидел с гудящей головой. Я смотрел на восседавшего на кафедре Фому Гордеича, на натужно сопящих мальчиков, скрипящих длинными перьями по тощим, набитым кляксами тетрадкам, на эту комнату с грязными, оборванными обоями, в которой сам воздух мертвел от скуки, с отвращением обоняя керосин и чеснок, и не понимал, зачем меня закрыли тут, зачем посадили за эту черную, закапанную чернилами, изрезанную ножами нескольких поколений мальчиков парту. Я смотрел в раскрытую передо мной книгу с разбегающимися древними значками и ничего не понимал.
День был ужасно длинный, солнце остановилось посреди неба. И вместе с ним заснули облака. И голос учителя, монотонный, сердитый, как ворчанье засыпающего шмеля, еле доносился до меня.
Где я? И зачем все это? И кончится ли это когда-нибудь?
И вдруг точно мне ожгли ухо:
— Ты что, турок, пришел сюда спать?..
6. Котя Бибиков зовет на Принцевы острова
— А вас чему там учат? — спросил Микитка.
— Вот я уже буквы умею, — показал я измазанную кляксами тетрадь.
Микитка во все стороны поворачивал тетрадь и разглядывал чудаковатые, похожие на таинственные строения древние иероглифы.
— Это вот будет «а», а это «б», — сказал я.
— Непохоже, — с сомнением покачал головой Микитка.
— А ты, Микитка, зачем не учишься?
— Некогда, — ответил Микитка, вскинул вожжи и по-извозчичьи причмокнул: — Эй, малахольные!
К зависти всех мальчиков, Микитка, в больших чеботах, в кожаном переднике и кожаном картузе, разъезжал по городу на широкой гремящей платформе, длинным витым кнутом управляя косматым битюгом, с гигантской дугой, на которой было написано «Фруктовые воды». А впереди, как вестник, бежал с высунутым языком Булька, лаем оповещая, что Микитка везет сельтерскую. Он развозил по городу сельтерскую воду в больших красно-медных, похожих на снаряды баллонах с белой оловянной головкой и курком. Нажмешь курок — и сельтерская, как выстрел, вырывается с шипением и звоном.
Микитка никогда не сидел на биндюге. Нет! Расставив ноги, крепко упираясь чеботами, он стоял на платформе, вольно и свободно держа вожжи, и, как настоящий балагула, щелкал кнутом над битюгом, никогда не дотрагиваясь до него, а только пугая, и кричал на всю улицу: «Все!» «Руши!»
Конь ступал осторожно, как бы проверяя, не провалится ли мостовая под его пудовыми шагами, и, сотрясая всю улицу, выбивая искры из булыжника, с громом вез биндюгу.
Я бежал рядом и снизу вверх смотрел на Микитку в железных извозчичьих сапогах, и мне казалось, что он правит всей улицей и течением облаков на небе… Как повернет, так и будет!
Во время поездки Микитка был недоступен мальчикам. Если они бежали за биндюгой и хотели вскарабкаться на нее, Микитка, как истый извозчик, даже не оглядываясь, хлестал кнутом назад и орал: «Брысь!», и мальчики, как брызги, разлетались во все стороны, а кому достался кнут, тот кричал: «Уй, уй!»
Доехав до угла улицы, где стоял киоск, Микитка круто останавливал биндюгу и объявлял:
— Господин Штекельберг, два сифона!
Он сгружал два медных снаряда, оставляя их прямо на тротуаре, и, не дожидаясь, пока господин Штекельберг, у которого грыжа, явится за ними, кричал: «Вье!», «Но!»
Микитка привозил сельтерскую даже в немецкую кондитерскую. Подъезжая к ней, он поправлял кожаный передник и кожаный картуз на голове; и даже конь, понимая, к какому месту он приближается, переставал высекать искры из булыжника и, как это ему ни было трудно, непривычно и неприятно, ставил свои косматые, с подковами ноги осторожно, точно скользил по паркету. И платформа подкатывала неслышно. И Микитка ничего не объявлял, а сам слезал и, кряхтя как грузчик, стаскивал самый большой баллон.
— На, подержи, — сказал Микитка, вручая мне вожжи, а сам, грохоча сапогами, унес тяжелый, мощный снаряд в магазин, где за маленькими цветными столиками сидели господа в соломенных канотье и няни с мальчиками в матросках и все крохотными костяными ложечками ели с маленьких блюдечек ландышевые шарики розового и лимонного мороженого.
Я стоял на биндюге в позе извозчика, я держал в руках сырые, холодные ременные вожжи, я держал их, словно приводы всего света.
Я чуть слышно дернул правой вожжой, и конь послушно повернул голову вправо, кося выпуклым глазом: «Сюда идти?» Я дернул левой вожжой, и конь повернул голову влево: «Сюда?»
Было так удивительно, что конь слушался меня, что этот огромный свирепый зверь, с шумом дышащий покатыми потными боками, отвечал на мое легчайшее движение! И все время не оставляла мысль, что сейчас он повернет голову и рявкнет: «А ну, киш отсюда!» — и жутко щелкнет желтыми лошадиными зубами.
Но конь покорно слушал вожжи и лишь изредка встряхивал головой: «Ты не очень дергай, мальчик».
В безумной решимости, дрожа, я вскинул вожжи и по-извозчичьи причмокнул:
— Эй, малахольные!
Конь медленно, осторожно пошел, и мерно поплыла подо мной мостовая, и двинулись вперед улица о крылечками, воротами, собаками. А я дергал вожжи:
— Нно!.. Руши!
Конь, чувствуя свободу, шел широким, размашистым шагом, и грохот, пугая меня, наполнял улицу.
— Тпрру! Тпрру!..
Я изо всех сил натягивал вожжи, но конь легко, играючи, одним поматыванием головы выдернул их из моих рук и, чего-то испугавшись, подстегиваемый моими отчаянными криками и воплями, понесся вскачь.
Что это — улица опрокинулась в синее небо? Я лежал на спине и орал:
— Ой! Что я наделал!
— Стой! Стой! — кричали сзади.
В огромных сапогах, спотыкаясь, бежал Микитка.
— Раззява!
Он с размаху прыгнул на биндюгу и, падая навзничь, натянул вожжи. Конь остановился, но все еще возмущенно мотал головой, все еще нетерпеливо перебирал ногами, выбивая подковами чечетку, и налитый кровью глаз обидчиво косился на Микитку; «Ты пресек меня на полном ходу».
— Тикай, гимназия! — закричал Микитка, увидев Котю с голубым глобусом в руках.
— Я знаю, где дуют пассаты, я знаю, где пассаты встречаются с муссонами, — завороженно проговорил Котя.
С тех пор как он стал гимназистом, он будто переселился в другой мир. Теперь, срывая цветок, Котя не нюхал его, а сначала считал тычинки. Если поймал бабочку, то, рассмотрев, не отпускал ее снова в полет, а обязательно накалывал булавкой на бумагу или картон и прятал в темную коробку, где она должна была умереть и истлеть с распластанными крыльями, не увидев всего, что ей надо было увидеть и что отпущено было ей в этом мире.
Однажды я показал ему бузинную палку. Он поглядел на нее и сказал:
— Это бамбук! Я знаю.
Он ослеп от своей гимназической науки.
Мама, и папа, и дедушка, и бабушка, и даже не его бабушка, а бабушка другого мальчика, ужасаясь, говорили:
— Железная голова!
Котя уже трижды убегал — в Америку, а потом еще на Маркизские острова. Стоило ему узнать в гимназии, на уроке географии, о существовании на свете нового материка или острова, где живут краснокожие индейцы или папуасы, как он туда убегал. Но не добирался до Заречья, где жили рыбаки, как его ловили и возвращали назад.
После этого Котя долго ходил опухший и красно-освежеванный, словно побывал не в руках своего папы, господина Бибикова, а у людоедов. Но уже на следующий день он снова был замазан вареньем и повидлом, которыми угощали его бабушки и тетушки в компенсацию за папин урок географии. И, держа за щекой ириску, Котя вынашивал в своей голове новый побег.
— Хочешь, убежим на Принцевы острова? — шепотом предложил он.
— Какие там Принцевы острова, — отвечал Микитка, стоя на биндюге, — нету никаких Принцевых островов.
— Как нету? — Котя захлебнулся от негодования. — Смотрите, он говорит, нет Принцевых островов. Может, ты еще скажешь, что нет Маточкина Шара? — кричал Котя, призывая в свидетели совсем маленьких, без штанишек, в цветастых платьицах мальчиков.
Те посапывали носами и молчали.
— А ты карту полушарий видел? — спрашивал Котя.
— Ну, видел, — угрюмо отвечал Микитка.