Владимир Ханжин - Красногрудая птица снегирь
Немудрено выглядеть красивым при красивой внешности. Но когда человек может быть красивым при некрасивой внешности, он особенно красив.
Пропуская мимо ушей ворчливые замечания телефонистки, Добрынин продолжал вызывать помещения депо и спрашивать о Лихошерстнове. Мысленно подсчитывая возможных противников Кряжева, он вспомнил о Тавровом. Верный своему всегдашнему курсу на замораживание веса поездов, заместитель начальника отделения фактически потребовал сегодня, чтобы начальник депо осадил Кряжева. Группировка противника выросла в грозную силу. Но чем больше насчитывал Максим Харитонович противников, тем круче закипала в нем злость. «Ну, а как ты, Петр?» — думал он, сжимая вспотевшей рукой телефонную трубку.
Начальник депо оказался в дежурке. Едва заслышав голос Максима, загудел:
— Ты мне как раз нужен. Слушай, ты напечатай там, пожалуйста, так, знаешь, покрепче, погромче, — Кузьма-то две шестьсот взял!
Максим просиял, но не упустил случая, спросил ехидно:
— А что Тавровый скажет?
— Не твоя печаль чужих детей качать.
— Не заставишь меня газету снимать?
— Иди ты к черту!
— А я уж думал, грешным делом, придется мне теперь с каждой заметкой к Лихому да к Овинскому за визой бегать.
— Ты прибежишь, как же.
— Так ведь обяжете.
— Брось, Максим. Что ты, не знаешь меня, что ли?
— Знаю, потому и диву даюсь.
— Ну ладно, ладно! Будешь мне теперь до скончания века на душу капать. — После паузы спросил: — Что ж не снимаешь карикатуру-то?
— Снял уже.
— Ой ли?
— Ступай проверь.
— Значит, до самого конца смены дотянул.
— А я в рабочее время общественными делами не занимаюсь.
Лихошерстнов расхохотался:
— Ох и хитер!.. С карикатурой-то… дуплетом бьешь?
— Нет, больше в одну цель.
— В меня?
— В тебя.
— Понятно… Так ты пропиши там, пожалуйста, про Кузьму позабористей да покрасивей.
— Нашел кого уговаривать.
— Ну, валяй!
IIIДобрынин и Любовь Андреевна медленно, очень медленно поднимались на мост. Крутые ступени позволяли не торопиться. Все же лестница казалась слишком короткой, и на середине ее они остановились, словно бы делая передышку.
Уже давно, как стемнело. Луны не было видно.
Он сжал ее руку. Любовь Андреевна ответила таким же горячим пожатием, но затем быстро высвободила руку. Она глубоко дышала, рот ее был полуоткрыт, глаза почти с болью смотрели на Максима. Глаза эти и каждая черточка ее напряженного счастливого лица говорили: «Ты видишь, я не таюсь, но дай мне еще подумать, еще раз все взвесить…»
Они тронулись дальше, потому что на мосту показались люди. Надо было снова принимать будничный вид, о чем-то громко говорить, над чем-то непринужденно смеяться.
Внизу прошел паровоз. Мост окутало дымом, и некоторое время Добрынин различал лишь смутные силуэты встречных прохожих. Когда дым откатился, впереди на мосту уже никого не было. Оленева, морщась, протирала глаза, и Максим Харитонович улыбался ее по-детски милым движениям.
Они держались поодаль друг от друга. Добрынин видел ее всю, от босоножек до черного пучка волос на затылке. Ее волосы, голубенькая в мелкую клетку кофточка с короткими рукавами, ситцевая юбка и эти маленькие бежевые босоножки — все было необыкновенно красиво и опрятно. В каком бы платье ни видел ее Добрынин, на ней всегда было удивительно свежо и опрятно. Для него эта чистота, безупречность ее костюма, всего ее облика органически сливались со всем тем, что он знал о ней, о ее жизни, ее прошлом. За вдовьи годы свои не растратила себя. Считала: или что-то большое, настоящее, или ничего. Но большого и настоящего не могло быть, потому что она гнала всякий помысел о нем, — росла дочь.
Добрынин знал все это не столько потому, что она много рассказывала ему о себе. Он просто видел, что она не могла быть иной. Ее чистоту, ее нерастраченность он чувствовал, как чувствуют освежающее дыхание близкого дождя.
Своему счастью он изумлялся. Если бы месяца четыре тому назад ему вообразилось вдруг все, что он переживает сейчас, Максим Харитонович просто обозвал бы себя дураком и фантазером. Изумленный и потрясенный своим счастьем, долгое время был страшно робок и не подозревал, что этой робостью еще более нравится Любе.
Все же сегодня он решил сказать ей то, о чем они лишь молчали. Она чувствовала это. Когда они, спустившись с моста, пересекли скверик маленькой привокзальной площади, стала с необычной поспешностью прощаться. Но Добрынин продолжал идти рядом, хотя дальше ему было совершенно не по пути и хотя прежде он никогда не позволял себе этого. Со страхом и затаенным радостным волнением оглядываясь по сторонам, Любовь Андреевна твердила себе: «Только не сейчас, только не сейчас». Словно слыша ее испуганные, лихорадочные мысли, он сказал:
— Все равно.
— Что все равно? — спросила она, хотя понимала, что он имеет в виду.
— Все равно, Люба… когда-нибудь надо же…
Максим впервые назвал ее «Люба», и ей показалось, что это «Люба» прозвучало на всю улицу.
— Когда-нибудь надо же, — повторил он. — Пусть видят, пусть знают… Пусть! Если я… если ты… зачем же таиться, зачем прятаться?
В домах были открыты окна. Кое-где у калиток стояли люди. Кажется, два или даже три раза Любови Андреевне пришлось ответить на приветствия. Но и окна, и калитки, и люди, с которыми ей пришлось повстречаться или даже поздороваться, — все было как в тумане, какое-то далекое, нездешнее. Она механически продолжала твердить: «Только не сейчас, только не сейчас!» — но страх уже отступал и слабел, потому что рядом с ним поднималась, нарастала, захватывала сердце восторженная, дерзкая решимость.
— Если мне только кажется, — слышала она рядом с собой, — тогда, конечно… Тогда ни к чему. Тогда ты иди своей дорогой, а я пойду своей. Но ведь не кажется, вижу, что не кажется. Правда, Люба, ведь не кажется?
— Тише, бога ради тише! — упрашивала она.
— Хорошо, я совсем тихо. Но ты ответь — ведь не кажется?
Она плотно сжала губы и рассмеялась беззвучным счастливым смехом.
— Нет, ты ответь, ты ответь, — повторял он уже бессмысленно, потому что сейчас, как никогда прежде, видел, что ему ничего не кажется. Но он просто не мог молчать, как не мог отыскать других слов, кроме тех, которые уже нашел.
Они вышли на улицу Ухтомского. Здесь начинались бывшие леспромхозовские дома. Длинные, приземистые, они стояли близко один к другому и освещали улицу приглушенным, пестрым светом своих широких и частых окон. Дом, в котором жила Оленева, был третьим справа.
Она остановилась на мгновение. Что делать? Свернуть направо, к дому, — значит пройти вместе с Максимом всего полквартала. Но можно не сворачивать, можно продолжать идти прямо — туда, где улица, которой они шли прежде, забирает в гору, где дома реже, где вдоль невидимых заборов смутно белеют стволы берез и густая листва накрывает тротуары глухой тенью.
Как поступит Максим? Стыдясь и цепенея, Любовь Андреевна подняла на него спрашивающий взгляд.
Он двинулся прямо, и в этот момент Любовь Андреевна увидела дочь — Лиля медленно шла по другой стороне улицы. Опустив голову, Лиля слушала, что говорил ей тот, кто шел с ней рядом.
Любовь Андреевна схватила Добрынина за руку и, тотчас же отпустив ее, прошептала:
— До свидания!
Боясь, что он последует за ней, она почти побежала к дому.
Возле калитки стояла соседка Любови Андреевны по дому, жена Городилова-старшего — Ивана Грозы. Тучная, коротконогая, похожая на утку, она держала таз с водой и смотрела на Оленеву пристальным, насмешливым взглядом. Когда Любовь Андреевна поравнялась с ней, женщина, ничего не сказав, всполоснула таз и размашистым движением выплеснула воду на дорогу.
Чтобы быть ближе к окнам, Любовь Андреевна опустилась в кресло у письменного стола. Света не зажигала.
Окна смотрели во двор, улицы не было видно, и каждый раз, когда подавала вкрадчивый скрип калитка, у Любови Андреевны гулко, до отзвука в голове, начинало колотиться сердце.
Письменный стол не умещался в простенке, и углы его выходили в оконные проемы. Вплотную к столу, напирая на него, стояла столь же несоразмерно обширная кровать. Вообще в квартире было тесно от мебели. Когда жили в Крутоярске, занимали тоже две комнаты, но значительно просторнее этих. И хотя не бог весть какую удалось завести обстановку, а все же вещи, которые свободно размещались в той, городской квартире, не соответствовали здешним масштабам.
Переезд из города был поспешным, он скорее походил на бегство.
Началось, казалось бы, с пустяков. Лиля даже не считала нужным говорить матери о своем недомогании, хотя температурила на протяжении двух или трех недель. Температура держалась невысокая, не очень мучила ее, и девочка продолжала бегать в школу. Тогда готовились к ноябрьским праздникам, Лиля никак не хотела сидеть дома. Слегла, когда подскочило до 38,5° и появился сильный кашель.