Владимир Ханжин - Красногрудая птица снегирь
— Нельзя не наказать, — согласился Виктор Николаевич.
Испытывая теплое и неловкое чувство взаимной симпатии, стыдясь этого чувства и боясь за его прочность, они поспешили расстаться. Хотя их разговор был, в сущности, очень коротким, им обоим почему-то казалось, что они успели очень многое сказать друг другу.
IIВ давние времена, еще в начале тридцатых годов, Добрынин и Лихошерстнов слесарили в одной бригаде в цехе подъемки. Депо тогда находилось в городе. Бригада была выдающаяся — ударная, комсомольская. В любом деле первая — в цехе ли, на субботнике ли, на массовке ли. И в песне первая. Песни пели горячие, боевые, такие, что мертвого поднимут, — комсомольские песни. Максим Харитонович Добрынин до сих пор помнил их назубок. И сейчас еще, если очень уж спорилось дело, любил напевать про себя:
В сраженье нет пощады —
Ударный труд.
Весь класс одна бригада —
Ударный труд.
И припев:
Бей сплеча,
Бей сплеча,
Даешь программу Ильича…
Были ворошиловскими стрелками, устраивали военные игры — с ночными походами, в настоящем боевом снаряжении — и превыше всего дорожили честью носить юнгштурмовский костюм с комсомольским значком на груди.
У Максима Харитоновича сохранилась фотография, выцветшая, обтрепанная в уголках. Стоят три парня в гимнастерках, как три солдата. Только воротники — отложные, открывающие грудь. У каждого из-под воротника выбегает портупея, а слева, у сердца, — маленький значок. Правда, с точки зрения искусства фотографии портрет явно подкачал: лица застывшие, оторопелые, изображение нечеткое, в пятнах. Можно подумать, что снимались в дождь иди в снег, хотя стоял тогда погожий летний день.
Снялись Петр Лихошерстнов, Максим Добрынин и Семен Сырых, нынешний заведующий техническим кабинетом депо. В тот день их всех троих приняли в партию.
Пути Добрынина и Лихошерстнова разошлись, когда Петр поехал учиться на курсы помощников машиниста, а Максима поставили слесарем по ремонту деповского оборудования.
Выбор друга Добрынин не одобрял.
— Дадут тебе идола в сто тридцать тонн, — говорил он Петру, — и молись на него. Каждый винтик на тебя зенки лупит и задается: вот я какой — другими придуманный, другими сделанный, другими поставленный, а тебе только и разрешается, что тряпочкой меня протирать.
Сам он находил первейшее удовольствие в том, чтобы разобрать машину — сегодня одну, завтра другую, с инструментом полазить, руками пощупать да поразмыслить: в чем неполадка, как лучше болячку устранить и нельзя ли какое усовершенствование внести. Добрыниным вообще владел непроходящий зуд сотворения. Его непрестанно тянуло к такой работе, от которой могло бы появиться что-то новое, до сих пор не существовавшее, или хотя бы было улучшено старое.
Сделавшись начальником депо, Лихой не однажды пытался вытащить Добрынина в мастера. Но Максим Харитонович знай отнекивался:
— Успеется, Петр. Накомандуюсь, когда руки откажут.
Так и перехитрил, остался слесарем по ремонту оборудования.
Тот день, в который Добрынин вывесил карикатуру и который принес столько огорчительных неожиданностей и открытий, начался для него необыкновенно хорошо. В последнее время он вообще испытывал состояние удивительного помолодения и, едва проснувшись утром, слышал в себе звонкую беспокойную радость.
Поднялся он, как обычно, рано, в пять часов. В соседней комнате, за дощатой, оклеенной обоями перегородкой спала дочь Рита. Она работала во вторую смену.
Они жили в Старых Лошкарях, в небольшом доме, доставшемся Максиму Харитоновичу от отца. В Старых Лошкарях половина семей носила фамилию Добрыниных. Родство одних семей было прямым и явным, родство других уходило корнями в далекую старину, потерялось с годами, и последние поколения уже не считались с ним.
Дом выходил окнами на единственную здесь длинную улицу. Обширный двор позади дома простирался в сторону железной дороги и едва не достигал железнодорожной насыпи. В ближней к дому половине двора Добрынин развел яблоневый сад, а дальняя часть осталась под огородом.
Максим Харитонович прошелся между молодыми ветвистыми деревьями. Любовный взгляд его невольно отыскивал среди густой глянцевой листвы зеленые крепкие плоды. По молодости своей яблоньки принесли не бог весть какой обильный урожай, но ветви уже чувствовали весомость своей желанной ноши и чуть заметно, осторожно клонились к земле.
В это утро Добрынину все казалось особенным. Особенно близко, с особенной охотой и удовольствием пели птицы. И небо, чистое как голос этих птиц, было особенное: свежее, улыбающееся, довольное тем чудесным миром, который просыпался под ним. Даже петухи кричали особенно задиристо. И Добрынину было радостно оттого, что он слышал, как они орут, и оттого, что эти горластые отчаянные петухи вообще существуют на свете.
Максим Харитонович вынес из сеней почти полные ведра и выплеснул воду на землю, под яблони. Ему не столь уж необходимо было выливать воду из ведер, но он испытывал приятную потребность что-то делать, двигаться, прилагать усилия и, опорожнив ведра, зашагал к колодцу, чтобы набрать свежей воды. Качая влажную от росы ручку насоса, Добрынин наслаждался своими движениями, своим сбитым, легким телом.
До завтрака Максим Харитонович полил огород, укрепил расшатавшийся в заборе упор и вставил две поперечины в садовую лестницу, которую он мастерил в эти дни. Все это время в нем пела его сила и его радость — радость этого счастливого утра и еще другая, будущая радость, которую он ждал от сегодняшнего дня и от всего, что вообще должно случиться впереди. Он знал, что вечером снова увидит Любовь Андреевну, Любу, что сегодня ее очередь готовить номер стенной газеты, что они подготовят его вместе и, значит, долго, возможно допоздна, до темноты, будут друг около друга.
Открытые окна дома дышали тишиной. Добрынин давно желал ее, давно с тоской, с завистью к другим домам, другим семьям мечтал о покое в своей семье, в своем доме. И вот наконец тишина пришла. Она пришла с отъездом Ольги.
Добрынин женился, когда еще жил в городе. Ольга работала в парикмахерской на вокзале. Уже далеко не юная, успевшая побывать замужем, она при первой же встрече поразила Максима своей статной, законченной, вызывающе яркой красотой. Он влюбился до беспамятства.
Со стороны казалось, что шансы его на успех ничтожны: он менее всего походил на тех удачливых завзятых кавалеров, тех премьеров танцевальных вечеров и гулянок, которые направо и налево кружат девчатам головы. И все-таки женитьба Добрынина на красавице парикмахерше состоялась.
Ольга любила его, и чувство ее было глубоким и сильным. Но порок, который Максим не разглядел в ней до свадьбы, острее и острее сказывался с годами: Ольга пила. Как ни бился Максим, он ничего не мог с этим поделать.
Потом она начала ревновать его. Ольга была просто не в состоянии поверить, что муж пропадает в депо из-за какого-то рационализаторства, не дающего ему ни копейки, из-за каких-то стенных газет и других казенных, чужих ей интересов. Вино разрушало ее, она видела, что стремительно стареет и дурнеет, и ревновала еще сильнее. Сцены, которые разыгрывались дома то рано утром, то поздно вечером, делались все истеричнее, все безобразнее, все нестерпимее для Добрынина. Он стал чураться своего дома и не вылезал из депо. Тогда, окончательно уверовав, что Максим постоянно изменяет ей, жена начала травиться. Ольга расчетливо принимала чувствительную, но далеко не смертельную порцию яда. Она травилась ради одной цели — вызвать к себе жалость. Но ей ничего не удалось спасти. В последний раз она просчиталась и едва не погибла. Врачи вернули ей жизнь, но все, что до сих пор хоть как-то привязывало Добрынина к Ольге, все то последнее, жалкое, надсадное, что оставалось еще от его любви, оборвалось в нем.
Когда она вернулась из больницы, он уже завершал переговоры о продаже половины дома и готовился вместе с дочерью покинуть Крутоярск-второй. Максим сказал жене о своем решении. Ольга несколько часов пролежала с открытыми глазами, а затем объявила, что уедет она, а не они, уедет к брату, в сибирское село, на Обь.
Она уехала с верой, что рано или поздно Максим сам позовет ее назад.
…В то счастливое утро Максим Харитонович не предавался никаким тягостным воспоминаниям. Прошлое отвалилось как короста, все более прочной пленкой затягивалась рана, и зачем было здоровому, изголодавшемуся по радости жизни организму бередить ее.
Позавтракав, Добрынин проверил, на месте ли ключ, которым дочь сможет открыть квартиру изнутри. Ключ был на месте. Максим Харитонович вышел. Он обычно запирал только внутреннюю дверь, а сенцы оставлял открытыми. Ключ бесшумно, мягко повернулся в замке. Даже он не хотел нарушать покойную, прохладную тишину дома. Только в окошке, которое освещало сенцы, билась о стекло бабочка. «Занесло ж тебя», — подумал Максим Харитонович. Ему удалось схватить бабочку за крылья и замкнуть в своем кулаке. Выйдя из сеней, он разжал руку. «Живи», — произнес он мысленно и, проводив бабочку взглядом, еще более довольный и воодушевленный зашагал со двора.