Даниил Гранин - Выбор цели
Зябко съежившись, Курчатов охватил себя руками:
— Не могу я…
Допив чай, Халипов, прищурясь, деловито водит пальцем по строчкам:
— Это не сумеем, а под это дело усиленный паек сотрудникам я выцыганю, уж тебе придется раскошелиться… — Но, не выдержав, он срывается: — Ну что ты на себя наворачиваешь?! Ты иначе не мог, и я не могу. Война же идет! Война. Конечно, от пули или там бомбы оно полегче. Знаешь: «Легкой жизни я просил у бога, легкой смерти надо бы просить». А впрочем… откажись я, так ведь еще хуже, совесть бы заела. Он снимает очки, подойдя к Курчатову, утешающе кладет руку на плечо: — Ну, брось, может, чего успеем придумать. А нет — тоже не беда. По крайней мере не зазря…
Голос его стихает, слов уже не разобрать, губы шевелятся все медленнее, застывают, сложенные в хитрую усмешку, и живое лицо его вдруг обретает черты портрета. На портрете он чуть величественнее, чуть проницательнее, чем был, появилась суровость, которой никогда не было.
Портрет этот укреплен на пирамидке могилы, заваленной цветами. Небольшое подмосковное кладбище пустынно. Курчатов один здесь. Похоже, что он остался после похорон. Стоит с непокрытой головой на осеннем ветру, снова — в который раз — допрашивая себя…
В зеленом, неверном свете луны — спальня, открытая дверь на лестницу. Курчатов лежит, не в силах заснуть, потом осторожно, чтобы не разбудить жену, встает с кровати, спускается на первый этаж. Проходит через холл в кабинет, освещенный луной из большого окна. За крестовиной переплета — сад, теплая рассветная тишь, первые нерешительные вскрики птиц.
Курчатов стоит, подняв голову. Слезы катятся по его щекам. Он отирает их рукавом пижамы, они опять набегают, ему никак не справиться с собою.
Сзади неслышно подошла Марина Дмитриевна, тронула его за плечо. С неожиданной злостью он оттолкнул ее, отошел, стиснув зубы.
Она снова подошла.
— Уйди… уйди, — бросил он.
И вдруг не выдержав, разрыдался, стыдясь себя, стискивая кулаки, уткнулся ей в плечо. Она ровно и быстро гладила его по голове.
— Боюсь… я боюсь… — вырывается у него. — А что, если не так… У меня голова раскалывается… Я не могу больше… Не могу… Я же не бог… Они думают, что я знаю… что я знаю все, до конца… а я не могу все рассчитать… ведь все может быть… А если пшик? А? А если все напрасно… — Слова его неразборчиво сливаются, да Марина Дмитриевна и не слушает его, лицо ее закаменело, впервые она видит его рыдающим, ее бьет озноб. У нее хватает лишь сил гладить его, пока он не затихает на ее плече.
Сквозь анфилады лабораторных комнат, где работают люди в халатах, идут Зубавин и Переверзев. В каждой комнате Зубавин спрашивает:
— Курчатова не видели? Курчатов не заходил?
— Не видели… не был, отвечают всюду.
С Зубавиным здороваются, его тут знают.
— Ну как, получил? — спрашивает он кого-то на ходу.
— Спасибо, все в порядке.
Под тиканье счетчиков мечется рыба в аквариумах у биологов.
В теплицах сниклые цветы, люди здесь работают в защитных костюмах.
Механики испытывают манипулятор.
В затененных комнатах на экранах вспыхивают бледные треки разрядов.
Воспаленные до красноты глаза просматривают бесчисленные рулоны фотопленок, тысячи снимков. Зажигаются надписи: «Не входить», «Идет опыт», «Опасно».
Тесно от приборов, пультов, стендов.
Лаборатории выползают на лестничные площадки.
Потрескивают разряды, звякает посуда, постукивают насосы, завывают центрифуги, вентиляторы, моторчики. Среди этого звукового хаоса все явственнее приближается звонкое цоканье целлулоидного шарика.
Зубавин сворачивает на этот звук и видит: в тупике коридора играют в пинг-понг Федя и еще один молодой теоретик с бородкой «а-ля Курчатов».
На стене висит грифельная доска, исписанная, исчирканная формулами, схемками.
Появление Зубавина никак не смущает игроков, по крайней мере Федю. Он режет, нападает, крутит с таким азартом, что Зубавин непроизвольно начинает следить глазами за ходом поединка. Федя выигрывает подачу. Зубавин встряхивает головой, как бы освобождаясь от этого гипноза, спрашивает:
— У вас что, обеденный перерыв?
— Не обеденный, а умственный, — отвечает Федя и начинает новую партию.
У Зубавина выпячивается было челюсть — признак гнева, — но тут же он усмехается над самим собой, над привычным своим представлением о работе, которое здесь явно не подходит. Да ведь и достаточно он узнал уже этих теоретиков и особенности их работы, когда в самые напряженные, мучительные часы человек с виду бездельничает, валяется на диване, стоит, прижавшись головой к стеклу.
По коридору мимо играющих спокойно проходят лаборанты, сотрудники, никто не обращает внимания на эту игру в разгаре рабочего дня, все считают ее в порядке вещей, естественной частью изнуряющей работы…
…Пустой кабинет Курчатова, отделенный стеклянной перегородкой от соседних рабочих комнат. Этот кабинет не приспособлен для совещаний, но он и не для академической работы. Кабинет очень рабочий, рациональный, скорее напоминает конторку мастера, помещение начальника цеха, во всяком случае, это продолжение лаборатории.
Звонит телефон. Умолкает. Вспыхивают лампочки на коммутаторе. Гаснут.
Из раскрытого окна весеннее солнце, ветер. Распахивается дверь, входит Зубавин, за ним Переверзев. Быстрым взглядом Зубавин окидывает стол, бумаги.
— Где он может быть?
— Не знаю, — отвечает Переверзев.
— Кто же знает? Вы для чего здесь?
— Виноват, Виталий Петрович.
Чем-то подозрителен Зубавину этот смиренный тон. Зубавин внимательно приглядывается к Переверзеву:
— Что-то у вас не очень виноватый вид…
Переверзев молчит, вытянувшись по-военному.
Звонит отдельно стоящий белый телефон. Зубавин берет трубку.
— Зубавин слушает… Здравствуйте… Его здесь нет. Я только что вошел… Сейчас выясню… Минуточку. — Он зажимает микрофон рукою. — Ну, что будем делать?
— Виталий Петрович, разыщем, — тихо обещает Переверзев. — Не беспокойтесь.
— Ты меня не успокаивай. Где он?
— Уехал подумать.
— Почему один? Что он, тут думать не может? Какого черта…
— Виталий Петрович, поймите, надо ему иногда выключиться, побыть без всего этого…
— Блажь, капризы. Понимать не желаю. Вы имейте в виду, Переверзев! — Забывшись, он стучит трубкой по столу. — А, черт… — Он прикладывает трубку к уху. — Извините… Алло… Курчатов уехал, к сожалению, связаться нельзя… Просто поехал подумать…
Некоторое время он слушает сердитое клокотание трубки, шея его вздувается. Он встает, вытягивается, отвечает как можно сдержаннее:
— Почему же расхлябанность… У него все же несколько иная работа, чем у нас с вами. Ему не всегда нужны телефоны, ему нужно и так, чтобы без всяких телефонов… Простите, товарищ министр, я вас не учу, я просто возражаю… — Гудки, он медленно опускает трубку на рычаг, стоит, опираясь на аппарат, лицо его постепенно отходит, снова обретает свое хмуровато-спокойное выражение. Впервые, может быть, приоткрылось Переверзеву, сколько приходится принимать на себя этому человеку.
Окраина Москвы, на горе старый Коломенский дворец, шатровая церковь Вознесения, на свежем зеленом откосе нежатся на солнышке мамаши с детьми, компания студентов перекидывается мячом, носятся ребятишки. Но это там, внизу, а здесь, на скамейке, в пятнистой подлиственной тени, тихо, спокойно. Длинно поблескивает река, пересвистываются птицы.
Откинувшись на ребристую спинку скамьи, Курчатов словно растворился в этом солнечном покое молодого лета. Далеко на горизонте дрожит, мерцает профиль Москвы, ее колоколен, золотые маковки церквей, трубы теплостанции. Курчатов смотрит на эту московскую даль, но глаза его невидяще устремлены в какую-то мысленную точку. Он сидит неподвижно, весь уйдя в размышление. Это не задумчивость, это именно размышление, работа. Иногда он хмурится, иногда недоуменно морщится, а бывает, что лицо его разгладится в довольной ухмылке. Конечно, со стороны он выглядит отдыхающим, надо внимательно приглядеться, чтобы понять внутреннюю напряженную работу, которая происходит сейчас.
Кто-то трогает его за плечо:
— Папаша, не найдется закурить?
Не оборачиваясь, Курчатов вынимает коробку «Казбека».
— Ого, красиво живете! — Парень, не торопясь, берет папироску, сигналит кому-то.
Появляются еще двое ребят. Это все студенты. Студенты сороковых годов: демобилизованные парни или же недавние школьники, отощалые, одетые в отцовские кители, в гимнастерки, в солдатские ботинки; учебники, перевязанные ремешками, вечные ручки торчат из кармашков…
— Налетели на дармовщинку, — выговаривает первый, — нахальная молодежь пошла.
— Берите, берите, — угощает Курчатов, не замечая розыгрыша. И они берут, и еще берут про запас, закладывают за ухо, закуривают, смакуя, растягиваются тут же рядышком, на скамейке, расстегивают воротнички, подставляя солнцу грудь, любуясь на реку.