Сергей Сергеев-Ценский - Том 10. Преображение России
— Конечно, как мы не в казармах, также и не в деревне какой, а стоим себе в чистом поле, как волки в своих норах зарымшись…
— Судить нас хочуть, а? — сказал Петро Миките.
— Чул я — судить… А дэ ж судить хочуть? Куды отправлять?
И еще не успели прийти в себя арестованные от этой неожиданности, как появилась другая. Весь засыпанный снегом, охлопывающий звонко шинель и шапку обеими руками, вошел в землянку кто-то, перед кем навытяжку стали унтер, и разводящий, и часовые. Арестованные думали, что это командир полка, и по команде унтера: «Встать, смирно!» — встали. Но разглядели, что это ротный двенадцатой роты — Кароли.
Еще в селе Коссуве успели бабьюки цепко за все новое хватающимися зоркими степными глазами приметить этого седого подпоручика, потому что часто видели его вместе со своим ротным, точно бы были они друзьями; ротного же своего считали понимающим человеком; таким же понимающим должен был быть и этот, из двенадцатой роты, — так им казалось.
И даже когда Кароли, отряхнув снег и приглядевшись к ним при очень невнятном свете, шедшем в землянку из двух, нарочно оставленных щелей над дверью, сказал им: «Ну, ребята, я к вам дознание произвести!» — они все-таки не совсем поняли, что это значит, и смотрели на него внимательнейшими глазами, но безмолвно.
Однако, когда Кароли снял перчатки и вынул из бокового кармана шинели записную книжку с желтым карандашом, бабьюки переглянулись встревоженно: по долгому опыту жизни они знали, что когда готовятся что-то записывать с их слов, то это ни к чему хорошему не приводит.
Но не для всякого легко начать дознание, когда заранее знаешь, что око в сущности совершенно не нужно, что ни члены суда, ни председатель не прочитают его до конца, а командир полка требует только, чтобы формальность эта была произведена как можно скорее, чтобы успеть до сумерек расстрелять этих пятерых и оповестить об этом все роты.
И Кароли начал с того, что прочертил страничку записной книжки четырьмя чертами слева направо. Получилось всего пять клеток, в которые нужно было вписать как можно короче, что именно будет показывать каждый.
— Прежде всего, братцы, мне нужно будет записать ваши фамилии, — с усилием сказал Кароли. — Твоя фамилия? — обратился он к Миките.
— Воловик, ваше благородие, — напряженно проговорил Микита.
— Так и запишем — Воловик… Твоя? — перевел Кароли глаза на Петра.
— Воловик, ваше благородие, — так же напряженно и громко ответил Петро.
— Это мне нравится! Вы что же это — все пятеро Воловики?
Когда дошел Кароли до Курбакина, тот спросил тем же приемом, каким, бывало, спрашивал своего ротного:
— Ваше благородие, дозвольте узнать, — посля разговору вашего на перевязку нас или как?
— По всей вероятности, — пробормотал Кароли. — Вот, значит, с тебя, Курбакин, и начнем наш разговор. Скажи, для чего собственно отстрелил ты себе палец?
— Я-я? Боже сбави, ваше благородие! Меня русская наша пуля нипочем даже и не возьмет, если хотите знать, как я от нее заговоренный. Это ж даже и ротному командиру нашему известно, можете у них спросить, у прапорщика, их благородия Ливенцева… А это, — он поднял свою левую руку и сам на нее поглядел вдумчиво, — понятно — чистая австрийская работа.
— Курбакин твоя фамилия? Сейчас справимся…
Кароли придвинулся к двери, перекинул листка два в своей книжке и повернулся к нему:
— Вот есть о тебе показание ефрейтора десятой роты Шуляка. Он видел, как ты возился со своей винтовкой, а потом грохнул выстрел, и ты запрыгал на одной ноге, а рукою тряс вот таким манером, чтобы кровь стекла, что ли…
— Я-я? Это, ваше благородие, не относится. Это кто-нибудь другой прыгал, а совсем не я. Прыгал, говорит, а?
И Курбакин повернул голову к бабьюкам, точно ожидая от них горячего негодования по поводу выдумки ефрейтора Шуляка. Но бабьюки стояли ошеломленные. Им уже ясно становилось, что в роте не один Шуляк, а может быть, десятеро Шуляков таких видело, как они возились со своими винтовками и как после выстрелов трясли руками.
И когда обратился Кароли к Черногузу, тот с большим выстраданным чувством не то чтобы ответил на вопрос о пальце, а как бы всей своей жизни сразу подвел итог:
— Шестеро детей имею, ваше благородие, кроме, конечно, ще и внучка маленька на свiт зародилась, в зыбке своей качается… А я же сам считаюсь так — бiлобилетник, ваше благородие!
— Это было раньше, — белобилетник, — а сейчас ты считаешься нижний чин рядового звания, и больше ничего совершенно, — невнятно отозвался Кароли, записывая против фамилии Черногуза: «шестеро детей и внучка; белобилетник».
— Запишите, ваше благородие, — и у мэне то ж само — шестеро, — подвинувшись к нему, негромко, но с большой надеждой в голосе сказал Бороздна.
— Бороздна твоя фамилия?.. Что ж, записать можно.
— А у мэне аж цiлых семьеро! — с некоторой даже важностью, если не гордостью, выступил вперед Воловик Микита.
— Хорошо, Никита Воловик, запишем, что семеро детей имеешь, — пробормотал Кароли.
Пятеро детей оказалось только у Воловика Петра, но когда он сказал об этом, то ему показалось, что нехорошо как-то это вышло: только пятеро, — и он добавил:
— Ще двое хлопцев были, ваше благородие, ну, так тiи вже вмерлы, как бы сказать, од нашего з жинкой недогляду.
— Словом, так, братцы, подытожим ваши показания… Сводятся они, значит, к тому, что вы — бывшие белобилетники, многосемейные и считаете, что вас… неправильно, что ли, взяли на службу?
— Так точно, ваше благородие, — довольно согласно ответили бабьюки, а Курбакин вдруг протиснулся вперед, распихивая их, и, уперев дикие глаза в седого подпоручика, выкрикнул:
— Два ребра имею с левой стороны совсем поломанных! С колокольни когда-сь упал, ваше благородие!
— Хорошо, запишем тебе два ребра, — мирно отозвался Кароли.
— А после того дозвольте заявить претензию, ваше благородие: не дали нам обедать нонче! — снова выкрикнул Курбакин.
— Обедать не дали?
— Так точно, ничего не дали!
— Ну, обедать, обедать, — это пустяки, обедать, — смешался было Кароли. — Обедать вообще на позиции приходится не каждый день. Это мы оставим, а вернемся к дознанию… Так вот, значит, все это, что вы мне тут сказали, и послужило причиной того, что вы вздумали отстрелить себе пальцы?
Кароли внимательно смотрел в спутанные дремучие бороды бабьюков, не решаясь поднять глаза выше, бабьюки внимательнейше глядели на ротного двенадцатой роты, которого считали дружком своего ротного, прапорщика Ливенцева, и молчали.
— Вы, конечно, могли бы еще добавить, что вам тяжело было нести службу в такую погоду… — с усилием проговорил Кароли.
— Это ж чистая каторга для людей, а не служба! — подхватил Курбакин.
— Что делать, — погоду хорошую не закажешь у сапожника, — все мучаемся, однако все терпим… Значит, будем считать дознание законченным. — И Кароли боком неловко протиснулся в дверь землянки.
Глава тридцать четвертая
Когда Ковалевский увидел в этот день, в обед, новую толпу своих солдат, уже гораздо большую, чем прежняя, и когда эта толпа не повернула назад, в окопы, а пошла вперед, в снежную пустыню и буран, дувший ей навстречу, он был не удивлен даже — он был ошеломлен. Если накануне вся толпа беглецов с фронта состояла из солдат одной только шестой роты, то в этой новой толпе были уже солдаты нескольких рот.
Нечего и говорить, что маленькая землянка — перевязочный пункт — не в состоянии уж была больше вместить кого-нибудь еще, — она была до отказа набита больными и тяжело обмороженными. Между прочим, лежал в ней и совершенно разболевшийся прапорщик Аксютин, которого невозможно было никак отправить в тыл из-за бурана. Люди же, нашедшие в себе силы дойти по глубокому снегу сюда за две версты и потом ринувшиеся куда-то, — неизвестно куда, — дальше в снега и вьюгу, хотя и называли себя больными, конечно, были не слишком больны, — это понимал Ковалевский.
— Это бунт! Настоящий, форменный бунт!.. Погибла дисциплина в полку! — выкрикивал он, обращаясь к единственному офицеру, который был в то время около него, прапорщику Шаповалову. — Полк развалился… Еще день-два, и полка не будет, и все пойдет к чертовой матери!
— Можно будет передать в хату на Мазурах, чтобы… — начал было Шаповалов.
— Чтобы что? — перебил Ковалевский. — Чтобы их чайком Красный Крест побаловал? Что еще можно передать туда? А сколько их доберется до хаты на Мазурах? Половину их занесет снегом, и кто же будет отвечать тогда за них, как не я? Мне скажут: «Как вы допустили их уйти?» Я могу ответить, конечно, что остановить пытался, но не мог. А мне скажут, что это не ответ… Воображения, воображения ни малейшего нет у нашего начальства, — вот чем оно страдало и страдает. Сколько ни доноси, все равно: оно не в состоянии даже отдаленно представить, что у нас творится. А когда ротный командир дает вполне правильные показания о том, что в окопах и землянках делается, то Баснину кажется, что он из красных красный… Кстати, вот Баснину и надо телеграфировать об этой банде, — пусть примет меры к ее задержанию и спасению. Хороший случай ему войти хоть на два часа в мою шкуру! А здесь непременно надо показать, что в полку имеется твердая власть, да… Твердая власть, да… Твердая власть!.. Ускорить надо процесс суда над этими пятерыми негодяями и расстрелять их сегодня же!.. И чтобы ротные командиры сегодня же довели до сведения всех нижних чинов своих рот, что пятеро расстреляны… Сегодня же, непременно сегодня же! Завтра эта мера дисциплины уже не удержит… В штаб дивизии я донесу о расстреле после… А об этой банде, ушедшей в тыл, надо, конечно, теперь же осведомить штаб дивизии: лучше, если это будет исходить от нас, а не от Баснина. Можно было бы сообщить и в штаб полка, в Коссув, — заведующему хозяйством, чтобы выслал подводы навстречу этим… из них половину придется везти, конечно, идти они будут не в состоянии.