Сергей Сергеев-Ценский - Том 10. Преображение России
— Ваше благородие, дозвольте доложить, — это я об русских пулях так, — от тех я заговорен, а насчет австрийских это не касается, — разъяснил Курбакин и, как старослужащий, добавил просительно: — Разрешите, ваше благородие, мне итить на перевязку: крепко рука болит.
Бабьюки держались, как обычно, кучкой, но старались не отставать от Курбакина и тоже просились «в околоток». Лица у них были угрюмые, глаза больные, и глядели они на него весьма пытливо.
Только у двух Воловиков осмотрел Ливенцев забинтованные кое-как ими самими руки. Обдуманно-однообразно у того и у другого отстрелены были наименее необходимые для работы — безымянные пальцы, а на ладонях остались следы ожогов.
Бывший при этом подпрапорщик Кравченко, командир их взвода, пробормотал насмешливо, но беззлобно:
— О-о, то были гарны стрiлки, гаспидски души, австрияки-паскуды…
Ливенцев сказал, подумав:
— Вот что, братцы… На перевязочный вы пойдете, и мне даже придется дать вам провожатых, чтобы вы не заблудились. Но редкостный случай этот, должно быть, будет выясняться…
Он не добавил «высшим начальством» или «командиром полка», — бабьюки и без того переглянулись многоречивыми взглядами и потом посмотрели на него еще более пытливо, чем раньше.
Когда Ковалевский, обеспокоенный и возбужденный дознанием Баснина, рано в этот день потребовал сведений о замерзших и тяжело обмороженных, Ливенцев доложил ему о пяти раненных в руки.
— Ка-ак? Что такое?.. «Пальчики»? Самострелы? — отозвался Ковалевский. — Этого только недоставало! Отправьте их немедленно же в штаб полка, ко мне, — слышите? Только отправить, как арестованных мною, под конвоем. И немедленно! Иначе это может заразительно подействовать на других. И нужно же, чтобы именно в вашей роте случилось подобное! Э-эх…
Отходя от телефона, Ливенцев встревоженно думал, к какому решению относительно их может прийти Ковалевский, и мог ли он сам как-нибудь скрыть это членовредительство бабьюков, как за день перед тем скрыл их попытку бежать в тыл с караула, но, наконец, досадливо отмахнулся от этого вопроса. Он вообще был очень утомлен, оглушен воем бурана, простудился в холодной землянке с полотнищем палатки вместо двери. Его знобило, но он старался двигаться, пытаясь согреться.
В конвой к «самострелам» он назначил Старосилу и двух солдат молодого возраста, мариупольцев.
Буран не то чтобы совсем утих, но стал гораздо слабее и терпимее. Мороз же был небольшой, не больше трех градусов, и день развертывался довольно ясный, но у всех в роте видел Ливенцев какие-то полуздешние, приговоренные лица.
Когда пошли «самострелы», хотя и с провожатыми, но на перевязочный, это заметно оживило роту. К Ливенцеву начали сходиться по двое, по трое обмороженные, просясь тоже на перевязочный. Но они еле двигались, и Ливенцеву хотелось сказать, что если бы только зависело это лично от него, то он сейчас сам ушел бы с ними вместе; но говорил он то, что могло бы их временно успокоить:
— Погоди, ребята! Нельзя же сразу всем на перевязочный, — это раз. А потом, дайте хоть несколько ободняет, потеплеет, станет тише… Наконец, нас могут всех перевести в резерв, — тогда и отдохнем и подлечимся. Я тоже болен, но никуда не стремлюсь, а жду, когда придет моя очередь идти в резерв. На перевязочном все равно некуда вас девать, нет места…
Он понимал, конечно, что никого не убедил; однако толпа разошлась, — опавшие, почерневшие лица, полузрячие, мутные глаза, сутулые слабые спины, деревянные ноги… Но минут через двадцать после этого он услышал из своей землянки какую-то оживленную перестрелку около окопов. Выскочил, — перестрелка еще продолжалась.
— Что это? Что случилось? — кинулся он к Титаренко.
— А что же, ваше благородие, можно сделать теперь с народом? — мрачно ответил Титаренко. — Никому не хотится быть хуже людей… Пятеро пошли на перевязку, — и им хотится.
— Кому хотится? Чего хотится?
— Известно, стреляют себе в руки, ваше благородие.
И он расставил свои руки, — правую ниже, левую выше, — чтобы показать, что такое делают сейчас самострелы.
Первое, что хотел сделать Ливенцев, было — кинуться туда, к ним, — остановить. Но неизвестно было, куда именно кинуться сначала: выстрелы слышались с разных сторон. Ливенцев глядел на фельдфебеля растерянно; Титаренко на Ливенцева — непроницаемо. Но вот отгремели еще два запоздалых выстрела, и утихло. Случилось то именно, что предвидел Ковалевский и чего не мог ясно предположить Ливенцев: двадцать шесть человек еще отстрелили себе пальцы.
Глава тридцать первая
Привалов только успел окончить учительскую семинарию перед тем, как его призвали и послали в школу прапорщиков.
Однако не потому, что он был еще очень юн, безбород, безус и бесщек, у него были такие удивленные (круглые серые) глаза. Просто это было его основное свойство: глаза его как будто удивились когда-то до такой степени основательно, что выражение их больше уж не менялось. Он удивлялся всему кругом: и обилию разных знаний у своего ротного, и тому, что его новый товарищ Значков ходил в атаку на австрийцев, попал при этом под пулеметы и остался цел и невредим; удивлялся подпрапорщикам Котылеву и Кравченко, заработавшим по четыре Георгия; удивлялся даже и тому, что он сам, такого некрепкого здоровья на вид, каким-то образом живет, спит в холодной землянке и пока еще ничем не заболел…
Удивило его, конечно, и то, что люди, которых он же сам привел, как пополнение, в роту Ливенцева, принялись вдруг хладнокровно отстреливать себе пальцы.
— Что же это такое, скажите? Почему они так все вдруг, а? — спрашивал он озадаченно у Значкова.
— Сговорились заранее, — важно отвечал Значков.
А Ливенцев спокойно телефонировал Ковалевскому приемом и оборотами обычных рапортов:
— Господин полковник, доношу, что во вверенной мне роте оказалось еще членовредителей двадцать шесть человек.
— Как «оказалось»? Где «оказалось»? Когда? — ошеломленно вскрикивал Ковалевский.
— Только что, господин полковник. После того, как увели первых пятерых.
— Так эти выстрелы, какие сейчас слышны были, они, значит, там, у вас в роте, были?
— Так точно, в моей роте.
— Это черт знает, послушайте! Я прикажу сейчас же двенадцатой роте сменить вашу, а вашу — в резерв! Это преступление, что вы допустили… Как вы могли это допустить?
Выкрики Ковалевского становились все возбужденнее, — спокойствие Ливенцева все крепло. Он отвечал:
— Предупредить подобное явление так же было не в моей воле, как предупредить буран, чтобы он не разражался.
— Что вы валите на буран! Вы имеете дело с людьми своей роты!
— И среди людей своей роты я не могу запретить, например, самоубийства. Запрещать, конечно, я могу, сколько угодно, но запретить не в состоянии ни я, ни кто другой на моем месте.
— А-а! Так? Тогда вы, прапорщик… тогда… объявите немедленно в вашей роте, что все членовредители будут преданы полевому суду и расстреляны! Да, так и объявите, что они ничего не выиграют этими гнусностями, не достойными солдата! Тот, кто стреляет в себя, чтобы себя ранить, в того, скажите, будут стрелять так, чтобы убить наповал! Так именно и скажите… Я сейчас же назначу подпоручика Кароли, как юриста, произвести дознание, что явится, разумеется, только проформой, — и потом суд и расстрел, — вот что я сделаю. Объявите им это сейчас же!
Ковалевский был еще под неприятным впечатлением от того дознания, которое производил накануне в его полку Баснин, хотя именно в это утро генерал Истопин убедился, что в других полках его корпуса, стоявших на позициях, были тоже замерзшие и тяжело обмороженные, о которых просто не донесли своевременно, очевидно, думая, нельзя ли будет со временем выписать в расход замерзших, как убитых в перестрелке, а тяжело обмороженных, как раненых, что было бы, конечно, гораздо приятнее высшему начальству, воюющему с неприятелем, но презирающему стихии.
Самое же отрадное, что узнал в это утро Истопин, было то, что в других смежных корпусах, — у Флуга и Саввича, — замерзших оказалось еще больше, чем у него, и, между прочим, в корпусе Флуга, в окопах на высоте 375 погибла, задохнувшись, почти целая рота.
Поэтому дознанию, над которым потрудился с кропотливым усердием врага Баснин, не было дано никакого хода. Но до Ковалевского это решение Истопина пока еще не дошло.
Пока он видел только, что в его полку новое огромное упущение: «пальчики». Когда же после разговора по телефону с Ливенцевым он в раздражении выскочил посмотреть, ведут ли этих пятерых из десятой роты, зачинщиков членовредительства, он увидал нечто другое: шла большая толпа солдат, — человек полтораста, — и ни одного офицера при них.
С трудом продвигаясь по глубокому снегу, толпа направлялась прямо на него, и когда была от него всего в двадцати шагах, он скомандовал ей так зычно, как мог командовать только на смотрах и парадах: