Геннадий Скобликов - Старослободские повести
День ее начинался в четыре утра. Все равно: зимой или летом, теперь, когда она работала дояркой, или раньше, когда, как и большинство баб, ходила на работу по наряду. В четыре часа утра загорается свет у справной деревенской бабы, какая б ни была у нее семья: на десять ртов или на два. И хотелось бы в другой раз полежать еще чуток, а некогда, да и перед собой совестно: другие бабы, небось, уже печки затапливают, а ты барыней будешь лежать. И встает баба со вторыми петухами, ополоснет водой над лоханкой лицо — и уже довольна собой: до свету вон сколько делов можно сделать!
Покойная Прасковья, бывало, скажет Варьке-Варюхе: «У всякой пташки — свои замашки. Вот и ты, дочка, к порядку себя приучай. Встала с постели — собой сразу и займись, приведи себя в порядок, чтоб хавроньей не ходить. А потом уже и за дела можно браться». Сама Прасковья аккуратно себя держала и ее, Варвару, слава богу, сызмальства приучила к этому. Хоть девкой была, хоть и теперь. Поднимется — и сразу на весь день кровать свою уберет. Тоже мать говорила: «Девку и по кровати видать: какая постель — такая и хозяйка будет». Уберет она постель — и собой займется. В другой раз даже перед зеркалом постоит, посмотрит на себя. Не той, конечно, стала за войну Варвара, не той. Хоть и годов-то всего еще и сорока не было, самая бабья пора, а видит — постарела. Волосы еще густые, длинные, хоть косу заплетай, а поседели, особенно у висков. Один раз нашло что-то на нее — заплела она косу, так дочери давай просить ее: «Ой, мам, ходи так!» А она только грустно посмеялась на них и тут же расплела ее, завязала волосы в тугой узел и покрылась черным платком. По праздникам белый платок покрывала, а в будни всегда в темном ходила: незачем молодиться. Правда, после, когда и на самом деле постарела и окончательно отошел ее бабий век, она все больше покрывала белый платок, — а тогда, после войны, всегда в черном ходила, на монашку похожа была. Постоит перед зеркалом, сама себе в темные глаза посмотрит, разгладит морщины — да и отойдет от зеркала. Поддернет гирьку часов, иногда вспомнит при этом, как они с Мишкой ездили расписываться в сельсовет, а потом в сельпо заехали и он купил тогда махровую шаль ей и эти вот часы... Вспомнит мужа — и переведет взгляд на его портрет. На нем Мишка совсем молодой, такой бравый, чуб из-под кепки выглядывает; костюм на нем серый, в полоску, и рубашка в тонкую полоску, а галстук был красный, с большим узлом. Портрет этот нарисованный: сразу после оккупации, когда в деревне наша часть отдыхала, один из солдат-постояльцев простым карандашом с карточки его нарисовал... Дети спят еще, а она постоит перед портретом, подумает о своем — да и займется делом: картошки начистит, печку затопит, то да се... и забудется, и уже весь день голова заботами занята.
Ить это скучен день до вечера, кому делать нечего. А в хозяйстве, хоть бы и в колхоз не ходила, все равно работы на весь день по горло. Дочерей хоть и не баловала, а все одно жалко чуть свет поднимать — вот утром и управлялась одна. Там куры в закутке расквохтались, сгрудились у двери и ждут, когда она их выпустит и месива даст. Там поросенок визг начинает поднимать — тоже надо месива вынести, а то всю душу изведет. И она идет во двор, выпускает кур, проверяет, все ли в порядке по хозяйству. Проверит все — и постоит еще чуток, осмотрится: какая погода будет, что там день обещает. Растут по углам двора четыре тополя, серебром блестит их листва в утреннем свете, гомонят в ветках птицы — и засмотрится она на эти тополя, посаженные отцом, когда ей года три или четыре было, по свету и трепету их листвы еще раз прикинет погоду. Привычка. Может, ничего и не связано у нее в этот день с дождем или солнцем — а такая уж привычка крестьянская. Старые люди — так те, бывало, весь год помнили, на какой зимний праздник какой снег и какие облака были и, стало быть, что за погода в определенные летние дни будет. Теперь, конечно, редкий человек в деревне знает и помнит все эти приметы — да и на что они людям: это раньше каждый был хлеборобом, каждый на себя полагался, а теперь отошел народ от земли, отвык... Затопит печку — корову доить идет. Летом, когда погода, корову в сарае не держит, у плетня привязывает. Поговорит вслух с коровой, в другой раз отругает, когда та выходится, что вымени не отмоешь, быстро подоит — и теперь идет старших дочерей будить; самой на базу пора — колхозных доить.
И так изо дня в день, из года в год.
На детей ей было б грех обижаться. Росли послушными, работы не боялись, палку какую, клок сена — все ко двору несли.
...А что поуехали дочери одна за другой — так ей винить их за это нельзя было: такая жизнь сложилась. И у кого они тут задержались, дети? И кто из матерей и отцов захотел, чтоб их сын оставался волам хвосты крутить, а дочь — с весны до зимы на бураке пропадать, и все за сто граммов на трудодень? Вот и ее дочери одна за другой поуехали, замуж повыходили. Тоже не сразу медом жизнь и у них была, мало ли она им посылок поотправила... Конечно, разве не хотелось бы ей, чтоб они жили все рядом, чтоб каждому можно было и словом и делом в любое время помочь, чтоб тех же внучат и внучек не только раз в год на коленях подержать!.. Она и говорит: переменилась жизнь. То, как жили они до войны, когда у них, у молодых, и думок не было разбегаться из деревни кто куда, — та жизнь ушла-уплыла, и ей возврата нет. И все заметно уплывает: и былые порядки, и обычаи, и праздники, и песни... А нового в их деревнях не шибко прибавило. Да и от кого оно прибудет, когда каждый чуть-чуть смышленый сразу же после семилетки старается уехать.
И ее Колюшка тоже после седьмого класса хотел уехать. Тут в школе Колюшка хорошо учился, и она сама хотела, чтоб он поступил в городе в какую-нибудь школу. Дочери в свое время и разговора об учебе не вели: не было у матери мо́чи содержать их, ну а последнего сына она сумела б обеспечить, да и в колхозе стали кое-что платить.
А у сына, оказалось, своя думка была: стать летчиком. В спецшколу решил поступить. Она не раз видела в городе ребят из этой школы: в красивой летчицкой форме, подтянутые.
Подал сын документы в. эту школу... да сорвалось у него.
Невеселым вернулся тогда из города ее Колюшка. Зашел в хату и молча лег на кровать. Мишка тоже, бывало, так: случится что на работе — придет, ляжет и молчит. И не любил, когда она его начинала расспрашивать. Покурит, отойдет и тогда сам выложит, что там у него стряслось. Так и Колюшка. Полежал, потом разделся до пояса и попросил полить ему. Он умывался, а она смотрела на него и думала: неладно, видать, вышло у тебя там, если молчишь.
— Мандатную комиссию не прошел, — сказал он ей.
— А что это за комиссия такая? — Она не знала тогда, что это такое.
— Ну, проверяют там, кто у тебя родители и вообще.
— И что ж? — Она уже поняла.
— Документы назад вернули. Из-за отца.
— Но ты ж писал, что отец пропал без вести. Мы ж сами ничего не знаем про него.
— А им какое дело, знаем мы или нет!..
Так и остался Колюшка дома. Ни в десятилетку, как она советовала ему, не захотел поступать, ни в какую другую школу или техникум.
Будто что-то надломилось тогда в нем. Стал молчаливым, все больше читал или брал удочки и по целым дням пропадал на речке. Потом в прицепщики на трактор пошел.
Один раз вечером стал расспрашивать ее об отце.
— Я же тебе сколько раз рассказывала, — было отмахнулась она.
— Да я не о том, — серьезно сказал ей четырнадцатилетний сын. — Я хочу знать, что он за человек был...
Что за человек был его отец?..
Разве она мало рассказывала детям о нем? Тому же Колюшке: и как кроликов его отец около кузни водил, и как молодых жеребцов брался объезжать, и как любил саком в омутах под корягами сомов ловить, и как радовался, когда она родила ему сына... И она смотрела на Колюшку. Худенький, темноглазый, на губе темный пушок пробивался. Похож на отца. А и не такой, как Мишка. Тот — удалой был, порой даже бесшабашный. А Колюшка серьезный, и лоб у него будет повыше и покрасивей, чем у отца. Вот и вырос он, и уже ему самому жизнь подножку подставила. Не за себя — так за отца. И он хочет теперь разобраться, спрашивает ее, что за человек был его отец. Милый ты мой, думала она, много тебе еще придется разбираться, если у тебя голова к этому способна. Только смотри, не понасобирал бы ты шишек. Вот уж воистину: малые дети не дают спать, а большие и подавно. Хоть и говорят, что дети — что́ тесто: как замесил, так и выросли, а попробуй теперь сама разберись в своих детях, хотя бы вот в сыне. Разве только одна она, мать, месила это тесто? Он вот спрашивает, какой человек отец был, и она понимает, что́ хочет знать ее Колюшка, а как лучше рассказать ему — и не знает.
Много раз возникал у них с сыном такой разговор. Колюшка все еще надеялся, что отец, может быть, жив и живет в какой-нибудь стране. Он читал, что многие наши пленные убегали из Германии и судьба заносила их в самые разные страны: еще и теперь некоторые возвращались домой. Он и хотел понять, мог ли его отец, если он и в самом деле попал в плен и ему удалось убежать и остаться в живых, — мог ли он жить в какой-нибудь стране и не хотеть вернуться назад?