Борис Пильняк - Том 3. Корни японского солнца
От Вологды до Архангельска поезд ползет по тайге, и тайга – одно тоскливое недоразумение из елей и сосен в пятилетнюю сосну ростом, да и то наполовину сваленная и обгоревшая, – леса, леса, леса, – среди лесов болотце, ерунда, ржавая травка, да иной раз целое поле, полянишка точнее, в лилово-розовых цветочках. Станции одна от другой в расстояниях тоскливо-долгих, и все станции однообразны, как китайцы, – и такие, около которых нету ничего, – ни человека, ни души, ни куска хлеба. – В Архангельск поезд пришел утром. Двина заброшена, дика, пустынна, – свинцовая и просторная, и у карбасов носы, как у турецких туфель, и волны – синие – закачали карбас, а солнце было янтарным. На карбасе пошли через Двину, «Свердруп» стоял на рейде, – поднялись по шторм-трапу, поодиночествовали, пока не определился угол. На развороченной палубе заливали и убирали в ящики бутылочки и баночки. Кроме матросов, одного доктора, четырех профессоров, – остальные все студенты. Студенты шутят, пакуют ящики, покупают на набережной простоквашу – пропахли варом и треской. – Архангельск всего в три улицы, тротуары деревянные, каждая улица по семи верст, – за этими улицами в трех шагах начинается тундра. И весь Архангельск можно обследовать в один день, хоть и будут ныть ноги. В местном музее – моржи, белый медведь – все, что здесь произживает, – потом вальки, пимы, юрты, избы, деревянные божки, – все, что создал человек: невесело! Этакие длинные тротуары из досок, старинный пятиглавый собор, сумерки, колокола звонят, и мимо идут люди, как сто лет назад, особенно женщины в допотопных платьях и в самодельных туфлях из материи, – на рейде парусные корабли, как при Петре, поморы приехали на своих шхунах, привезли треску, – и кажется, что от Петра Архангельск отодвинулся на пустяки, – Заволоцкая Пятина!.. На пристани тараторят простоквашные и шанёжные торговки, говорок странный, пришепетывающий и с «ё»: – «жёнки, идёмтё, та-та-та», – речь, ритм четырехстопные. И над всем пустое небо. – В сумерки, когда поднялась петровская луна, кричал: – «Э-эй, со „Свердрупа“ – шлюпку!» – «Свердруп» чуть-чуть колышет, – деревянный, все время мажется варом, построен по планам смертнейшего китобойного парусника. Люди живут в трюме, рядом ванная и там – по анекдоту – живет англичанин. А рубки над палубой – лаборатории – все пропахли лекарствами в колбочках. Проснулся утром, пошел в ванную и вымылся с ног до головы, вода и холодная, и теплая, – выбрился, брился по-странному: коридор между кают на жилой палубе ведет до двери в складочную часть трюма, которая открыта сейчас божьему свету, там светло, – так вот там и брился; в каюте же бриться нельзя, потому что судно стояло на рейде, чистились котлы и не горело электричество, а когда оно не горит, в каютах темно, едва можно читать; на складе свалены были ящики, бочки, канаты, гарпуны, пахло треской, замечательным, единственным в мире запахом, – куда до него тухлой селедке и зеленому сыру! – там он и брился, приладившись на ящике и голову задрав под небеса. А наверху на палубе один другому диктовал: температура, вес, щелочность, Н20, анализ, – две удачные пробы из трех, – планктон, – сети 250, 245 – что-то непонятное – –
– – а потом пришла моторная лодка из петровского учреждения, называемого таможней, из дома, построенного еще при Алексее, – и она понесла на взморье, пошла ласкаться с синими двинскими волнами; день был янтарен в этой сини волн. Обогнули Солом-балу, перешли Маймаксу, отлюбовались шведскою стройкой таможни, старою крепостью, отслушали воскресный колокольный перезвон (примерно так сороковых годов), – и корабельным каналом пошли в Северо-Двинскую крепость, построенную Петром. Пикник был, как всегда, с пивом, водкой, колбасой на бумаге. По Корабельному каналу при Петре ходили корабли, теперь он обмелел и заброшен, – там на взморье с воды видны невысокие бастионы, серого гранита маленькие ворота к воде – и все. Северо-Двинс-кая крепость не видела ни разу под своими стенами ни одного врага, не выдержала ни одного боя – она сохранилась в подлинности, – теперь она заброшена, там пусто, никого, – только в полуверсте рыбачий поселок. Все сохранилось в крепости, только нет пушек, только чуть-чуть пооблупились бастионы внутри крепости, да в равелинах стены заросли мхом, да все заросло бурьяном, – и в бурьяне есть: – малина, малюсенькая, дикая и сладкая, она только что поспевала! – Прошли крепостными воротами внутрь, под стеной, прямо в бастион над воротами, – ворота, воротины – в три ряда и спускаются сверху на блоках. Тишина, запустение. В других воротах, спустив воротины, местные поморы устроили коровник, загоняли туда в стужу скот. Стены облицованы гранитом, а внутри – земляные насыпаны высокие валы, кое-где отвесные, кое-где так, что могут въехать лошади с пушками. Под землей прорыты всяческие ходы и переходы, мрак, каплет вода с потолков, пахнет столетьями и болотами: шли ощупью, со свечей, – наткнулись на потайной колодезь, в круглой чаше гранита. Каменные бастионы, – на крышах растут полуаршинные березы, морошка, клюква, малина, – внутри опустошены, исписаны «красноармейцем такой-то роты», валяются щебень, двери выломаны, разбиты ступени, лестницы. Вокруг крепости каналы со сложною системой водостоков, так что воду можно было произвольно поднимать и опускать, здесь некогда стояли корабли, – сейчас эти каналы затянуты зеленым илом. – Вокруг крепости – северный простор, синяя щетинистая Двина, взморье, северная тишина, – на берегу в поселке сушатся сети и вверх килями лежат карбасы. – Лачинов стоял на верке, поднималась петровская луна, были зеленые зыбкие сумерки, от реки шел легкий туман, – но чайки вили «колокольни», к шторму, и –
под верком, в белом платье (слеповато-зыбким было платье), с веником вереска в руках, – прошла она – –
– – и нужен был год Арктики, сотни миль дрейфующего льда, умиранье, мертвь – чтобы скинуть со счетов жизни этот год, чтоб скинуть целое двадцатилетье, – чтоб после Арктики, после Шпицбергена, – прямо со Шпицбергена: –
– были ветреные пасмурные сумерки, в красную щель уходило лиловое солнце, в красную щель между лиловых туч, – но на востоке поднималась луна, и под луною и под остатками солнца щетинилась Двина. Парус клал карбас на борт. Помор был понур. Лачинов все время курил. Очень просторно и одиноко было кругом. На взморье уже были видны верки крепости, тогда померкло солнце, луна позеленела, и в поселке в одном-единственном оконце был свет. Помор сказал: – «Приехали, – ишь, какиё гремянные воды в сегодушнём лете». – Пришвартовались, вышли на берег. Было кругом безмолвно и дико. Помор пошел к знакомому дому, постучал, спросил: – «Спитё, православныё?» – Из избы ответили: – «Повалилися!» – «Где здесь поселенка у вас живет?» – Поселенка жила в крайнем доме, – в крайнем доме был один-единствонный на все становище в оконце свет. – «Ну, прощай, старик, – сказал Лачинов, – я здесь останусь» – –
Лачинов постучал в окно. Отперла она. Он вошел и сказал:
– Ну, вот я и пришел к вам. Вы меня не помните. Я принес вам всю мою жизнь – –
Заключение
В Москве были мокрые дни. И, как каждый день, после суматошного дня, после ульев студенческих аудиторий, после человеческих рек Тверской и лифтов Наркомпроса на Сретенском бульваре, – в пять часов приходил тихим двором старого здания университета профессор Кремнев, шел в Зоологический музей и там в свой кабинет – к столу, к микроскопу, к колбам и банкам и к кипе бумаг. В кабинете большой стол, большое окно, у окна раковина для промывания препаратов, – но кабинет невелик, пол его покрыт глухим ковром, – и стен нет, потому что все стены до потолка в банках с жителями морских доньев Арктики. Каждый раз, когда надо отпирать дверь, – вспоминается, – и когда дверь открыта, – смотрит из банки осьминог: надо поставить его так, чтобы он не подглядывал! – Это пять часов дня. – От холодов, – от тросов, от цинги пальцы рук Кремнева узловаты, – впрочем, и весь облик сказывает в нем больше пиратского командора. В кабинете тишина. – От полярной экспедиции у Кремнева осталась одна ненормальность: он боится мрака, в кабинете его светлее, чем днем, горят две пятисотсвечные лампы, – и первым его делом, когда он вернулся изо льдов, была посылка ящика семилинейных стекол на Новую Землю самоедам (эти стекла пришли к самоедам через год). – Кремнев готовился к новой экспедиции в Арктику. Мифология греков рассказывала о трех сестрах Граях – о Страхе, Содрогании и Ужасе, которые олицетворяли собою седые туманы; с рождения они были седовласы, старухи, и у всех трех был одни глаз: – Европейская Международная комиссия изучения Полярных стран проектировала послать в Арктику цеппелины[7]; метеорологи полагали, что, если человечество – радиостанциями – включит Арктику в обиход земного шара, вопрос о предсказании погоды будет решен, почти целиком. Международная Полярная Комиссия посылала через полюс, от Мурманска до Аляски, цеппелины. Цеппелин должен был совершить этот путь в семьдесят часов. Первые цеппелины должны были изучить места, где человек еще не бывал, определить места для радиостанций, организовать эти радиостанций, – а затем только три цеппелина, – из которых один будет стоять в Мурманске, второй – в Красноярске, третий – на Аляске, три цеппелина будут сторожить Арктику: каждый будет связан сетью радиостанций, раскиданных у полюса, – и каждый всегда, каждую минуту, связанный радио, будет готов пойти на помощь людям, радистам, закинутым в седые туманы. Человечество сменило трех седых сестер Грай – тремя цеппелинами. – Кремнев должен был лететь с первым цеппелином. Он обрабатывал предварительные материалы, составлял план полетов, – собирал охотников лететь в Арктику. В кабинете было тихо, – человек, отодвинув микроскоп, сгорбившись над бумагой, – писал: – больные руки выводили мельчайшие буквы. Человек, не отрываясь от бумаги, писал очень долго. Затем он достал из кармана твердый конверт с английскими марками, вынул письмо, прочитал – и написал на него ответ. Потом он придвинул микроскоп и стал, глядя в микроскоп, делать заметки для своего труда, того, который он писал по-русски и по-немецки одновременно. – За окном шумела улица Герцена и шелестел дождь: часы в кабинете шли так же медленно и упорно, как они шли на острове Н. Кремнева, – и улица Герцена, Моховая – и вся Москва – отмирали на эти часы. Decapoda устанавливала законы. – Москва астрономически определялась такой-то широтой и долготой. – Ив девять постучали в дверь, пришел профессор Василий Шеметов, – сказал: – «Убери ты этого черта осьминога, каждый раз пугает, – помолчал, сел, сказал, как всегда: – ты работай, я не помешаю». – Но через четверть часа они шли по Моховой в Охотный ряд, в пивную, выпить по кружке пива; на углу Кремнев бросил в ящик письмо. Моросил дождь. В пивной играли румыны. И Кремнев и Шеметов пили пиво молча. Молчали. Шеметов сидел, опираясь на свою трость, не сняв шляпы, – шляпу он надвинул на лоб. Румыны издевались над скрипками. – Шеметов наклонился к уху Кремнева, еще больше насунул на нос шляпу, тихо, без повода, сказал: