Анатолий Ким - Собиратели трав
Масико сидела на белесой, выглаженной морем и дождями коряге, старик стоял перед ней. Женщина перебирала рыбу в сетке, а старик смотрел на ее руки. Она подняла глаза навстречу подходившему человеку. И он, пошатываясь, как бы входил в ее взгляд, погружался в то чувство, которое светилось на лице женщины. Мягкие губы ее дрогнули, углы их потянулись в стороны, сверкнули белые ровные зубы — это улыбка, она охватывает ее тонкие, гладкие скулы и переходит к изогнутым морщиикам в уголках глаз, затем уходит в эти глаза и всплывает уже оттуда — особенным светом, какого нигде больше в окружающем мире нет. Тяжело опустившись рядом с женщиной, он заглянул в ее зрачок, как в маленькое окошечко человеческой вселенной, и увидел в нем себя и небо с облаками за собой.
— Что, Машенька, будем варить уху? — спросил он, чувствуя, как зыбуче и тяжело покачивается земля, отделяясь и медленно уходя из-под его тела.
— Ты хозяин, ты и угощай, — ответила Масико.
Она и старик находились на этой качающейся земле, и до нее было еще совсем близко — можно дотянуться рукой. Возле лица металась и нудно гудела синяя муха, человекслабо отмахнулся от нее. Земля тихо, по миллиметру, вновь приближалась к нему, и он, глядя на остров, затаенно ждал, когда земля коснется его ног.
ПРИТЧА О ВЕРНОЙ ЖЕНЕ И НЕПУТЕВОМ МУЖЕ
Сегодня он шел по дюне, и ветер поднимал с его головы длинно отросшие волосы. Вдали он видел старика, маленького и темного на светлом песке. В стороне качалось пепельное море, матово-серое небо низким потолком ложилось на все видимое кругом, и глазам было тяжко от сплошного серого цвета. Даже зелень на сопках, даже старик, собиравший выброшенные на берег моря куски дерева, и само дерево, омытое и выглаженное водой, и песок, ровно прибитый ветром, и телеграфные столбы, наполовину занесенные песком, — все было подавлено глухотой серого, беззвучно серого цвета. И только семафор на краю залива, где железная дорога заворачивала к городу, — зеленый огонек без венца лучей — странно сочился из всего тусклого серого окружения, но этот крошечный огонь можно было попросту прикрыть ладонью. Старик прижимал к себе охапочку дров, а свободной рукой, нагнувшись, выдергивал из песка истертую волнами клепку бочонка. Он чуть обернулся, уставясь через плечо в ноги подошедшему. Он ничего не ответил и ушел, согбенный, а ведь его о чем-то спросили, но только о чем именно, уже не вспомнить, да и неважно это.
Теперь он спит, этот молчаливый человек, усталый и равнодушный ко всему на свете. Он спит, долгое время дышит ровно, тихо, будто во сне прислушивается к чьим то далеким шагам, а после вдруг начинает дышать беспокойно, метаться и стонать во сне, обиженно всхлипывать.
В распахнутую настежь дверь вплывает и выплывает синева ночи, с вечера небо очистилось, каким-то чудом свалив за морской горизонт всю беспросветную тяжесть серого, и теперь несколько звезд, стянутые невидимыми струнами в вечное созвездие, видны в небе за дверным проемом. Во тьме шумит море, не нарушая ночного покоя.
За ночь много раз будет метаться и стонать старик, — видимо, тот, к чьим далеким шагам он прислушивается во сне, подходит каждый раз к нему с каким-то злом или насилием. И в ту минуту, когда бред старика нарушал бесшумное движение ночи, человек оборачивался в темноте в сторону спящего и ждал, пока тот успокоится. Мысли его при этом замедляли свой ход, не обрывались, но скапливались, набухали в его мозгу, и надо было потом снова долго вглядываться в одну точку — на звезду, на слабо светящийся порог, — пока движение ночи и работа сознания не сольются вместе в едином порядке.
Синий проем открытой двери наискось прорезал след сгоревшего метеора, и человек приподнялся с доски, на которой сидел. Он выглянул наружу, держась рукою за притолоку, будто за углом дома ожидал увидеть прилетевший из неба камень. Было темно, безлунно, слабый отсвет неба и чернота земли встречались где-то высоко над кривой линией сопки, со стороны моря с шорохом наползали и шевелились во тьме волны.
Он вышел из дома, прикрыл дверь, стараясь не шуметь, и дверь покорно, по-кошачьи пропела несмазанными петлями. Он пошел песчаным покатым берегом, близко от воды и смутных призраков белой пены; уханье и всплески стали ему привычны и не мешали. Босые ноги скользили по прохладному песку, и он подумал: «Я иду как по шелку». Но порой что-нибудь колючее и твердое попадало ему под ноги, и тогда он пытался угадать, что же это — щепка, кусок пемзы, скорлупка ли от раковины. Но, отмечая все это и почти наитием находя путь в темноте и вовремя обходя валявшиеся повсюду бревна и коряги дикого пляжа, он думал об одном — всегда лишь об одном в эти бессонные, глухие ночи.
Он думал о всеобъемлющей тревоге, губившей его так же, как и тайная болезнь… Когда впервые коснулась его эта тревога? Тогда ли, когда он только что узнал о болезни? Нет, гораздо раньше, пожалуй, — еще в то время, когда он не знал, что земля шар и что обойти мир значит пройтись по кругу головою к звездам и ногами к земле. В детстве он всегда боялся уйти далеко от дома: ему казалось, что он дойдет до края земли и может упасть в бездну. Плач младенца — отчего он такой горестный? Не ощущают ли уже они эту тревогу? А теперь, у пределов жизни, ему хотелось понять: почему этот страх, этот отвратительный трепет материи? Ведь материя бессмертна. Вся его сущность и сознание, и так называемая душа — тоже материя. Но почему она так страшится перевоплощения в другое состояние? Значит, врет лукавый разум, если не может принести успокоения, врет.
Он вышел к устью впадавшей в море реки, по ней плыли какие-то неясные темные тела. Здесь начинался город: дощатые крошечные домики, длинные японские бараки — глухие окна, черные трубы на крышах. Заглядывая в просветы между домами в глубь города, он видел редкие огни фонарей. Один из дальних этих огней сильно раскачивался под ветром.
Он ясно представлял сейчас перед собою людей, спящих в своих постелях. Множество распростертых в сонном забытьи человеческих тел. И он уже не испытывал к ним обиды. Они спят, а он стоит у самого края земли, один в ночи, и он такой же, как все, и жизнь в нем сейчас, а не смерть. И завтрашний свет солнца — жизнь, и тьма ночи сейчас, и его босые ноги на прохладном песке, и ветер, треплющий рубаху и волосы, и горький комок в горле — все это жизнь. А что такое смерть — живому никогда не понять. Она всегда чуть дальше или чуть ближе, чем он полагает.
И нет уже страха, и жалости к себе, и желания, чтобы его пожалели. Это все было там, за смутной, темной рекой, где остались все, знавшие его, и которых он сам знал. Другое теперь вокруг, другое на уме. Звездная ночь обещает хороший день, и это теперь самое главное. Можно гулять по берегу, садиться на края лодок, слушать долгими часами море, заглядывать через неровные заборы во дворы прибрежных домиков или заходить туда и сидеть на лавочках, — все это теперь можно, все имеет особенное значение, и всему этому по-настоящему нет конца, если суметь понять душу времени, — и благодарение судьбе, что дала ему покой последних этих дней.
Он шел, покачивая раскинутыми руками, по холодной железной трубе, наполовину засосанной песком; он поскользнулся и упал, больно ударился локтем о железо. Он закачался от боли, приподнявшись на колени, сжимая ушибленную кость рукой, — и вдруг упал на трубу, обнял ее, прижался к ней. Он сильно протер лицом по ржавому железу, обдираясь до крови и ничего не чувствуя, кроме того, что никакие утешения ему не нужны и ни отчаянное отрицание этих утешений. Ему вспомнилось, как, выписавшись из больницы, он в тоске и страхе поехал домой, вошел в квартиру и сел на диван. Жены дома не было, не вернулась из своей очередной командировки, жена работала в газете. Он просидел на диване долго, а затем незаметно уснул. Проснулся он весь в слезах, продолжая всхлипывать — плакать начал еще во сне. Он хотел вспомнить, что же такое скорбное приснилось ему, но скорбь действительности была настолько значительнее, что ничего не стоило и вспоминать. И тогда он взял лист бумаги, на пишущей машинке жены отпечатал: «Прощай. Не ищи меня». После этого переоделся во все чистое и поехал на вокзал.
Вот какую сказку рассказала ему как-то Масико.
Жила в одном селении бедная женщина. Муж ее ушел в лес на заработки, да что-то пропал без вести. Ни писем от него, ни денег. В его отсутствие родилась у женщины девочка, но отцу некуда было и сообщить об этом. Питалась женщина почти одной травой, лишь изредка занимала рис у соседей. Дочь сосала грудь и потому голода не знала. Но соседи в конце концов стали неохотно давать в долг, потому что они больше не верили, что муж ее жив и с деньгами вернется домой. У одного человека умерла в это время жена, и он захотел взять ее к себе хозяйкой. Но женщина не дала согласия, она ждала своего мужа. И тогда соседи осудили ее, считая упрямой и глупой, и вовсе перестали давать в долг. Женщине ничего не оставалось делать, как уйти из селения. Она сшила из старой одежды две пары туфель, привязала дочь за спину и пошла по дорогам искать своего законного мужа.