Василий Еловских - Старинная шкатулка
— Да хватит тебе!
— Что?!
— Ну, чего шумишь-то? Я сам решу, на ком мне жениться.
— Он ре-шит… Вот я и вижу — решишь…
— Да подите вы все!
— Ты… ты как с отцом разговариваешь, а? Ах ты, сопляк!
— Обзывайся, обзывайся, тока с твоей Веркой я все одно жить не буду.
— Дурак!
Они стояли посреди избы, возле покосившейся переборки; рядом на табуретке лежали старые пимы с обтрепанными голенищами, отец собирался их подшивать. Матери дома не было, возилась в огороде. Она тихая, незаметная, ковыляет, ковыляет помаленьку, тяжело вздыхая. Надо бы слушать да помалкивать, дожидаясь, когда отец успокоится, а то он вон как брови-то сдвинул, но сын был в отца — такой же горячий, упрямый; ухмыльнувшись, он отвернулся к окну, и это так обидело Клементьича, что тот, заматерившись, схватил пим и бухнул им сына по голове. Хотел еще раз, но Николай, отшвырнув отца, выскочил на улицу. Ночевал у крестной в соседней деревне, в трех верстах от села, решив наутро забрать свою одежонку и умотать в город. А Машу вызвать потом. На рассвете пришла мать, каким-то чудом разыскавшая сына. Узнав, что он собирается в город, заплакала, завздыхала, заохала, сказав, что не переживет такого, обещала поговорить с отцом, который «уплелся» на весь день на покос, так что Колька может безбоязненно прийти домой, поесть оладышек с черничным вареньем и отдохнуть пока. А там, дескать, видно будет.
Но отец часа через два пришагал, чем-то заметно обеспокоенный. Бегло глянув на сына, вынес из сеней бутыль со светлой брагой и налил две кружки:
— Мать, а ты будешь? Ну, дело твое. Садись, Микола. Поговорим. Да садися, садися, не бойся. Только прежде выпьем немножко. Дай бог, чтоб не по последней. Ну!.. — Выпив, он громко крякнул. — Послушай, что я те скажу. Вот видишь, как мы живем. Ну, чо у нас есть? Много ли?.. А ведь я сильней всех в деревне. И я не лодырь, как ты знаешь. Тока проку-то. Сила-то в деньгах получается. А у нас их — кот наплакал. Вот тебе Машка приглянулась. Это я ведь и сам вижу. Тока чо в ней. Да подожди, послушай. Это ж соплюшка. И заплата на заплате. Да ишо чего-то фасон гнет. Хорохорится чо-то, мать твою кочерыжка! Наплодите робятни. А жить как? Ведь мы вам дать почти ничего не сможем. Глянется. Люблю. Все они одинаковы, бабы-то, не думай. Нет, ты подожди все же, послушай. Вот, говорят, покончили с буржуями. И я раньше тоже думал: покончили. И радовался. Все, дескать. Да все ли?
Петр Клементьевич по-своему понимал нэп, казалось ему, что опять выплывают — вот они! — разные купчишки, фабриканты да хозяйчики.
— Сроду так было и будет. Тебе щастье приваливает. И женись быстрей, не растосуливай. А то таку невесту проворонишь. Маша да Маша, будь ты неладен! Глушковы вон каки хозяева. И заживешь тода, как у Христа за пазухой. И нам поможешь. Мать вон болеть стала. Я вот за тебя рад-радехонек, ей-бо! А опосли с деньгами-то и бабы найдутся. Уж я знаю. Видел!..
И Петр Клементьевич подмигнул сыну.
Еще выпили. И еще. И отец снова заговорил. О том же. Николаю стало казаться, что он вроде бы не так уж и сильно любит Машу; любит, но не шибко. Подумал и удивился тому, что так вот подумал. Они много пили в тот день. Никогда Николай не был таким пьяным: язык заплетается, голова тяжелая, как котел, и веселая, как балалайка. Вот так бы всегда! Так бы!.. Сейчас он казался сам себе и смелым, и умным, и хитрым. Таким, который всё-всё может. И всё-всё на свете преодолеет. Всё-всё!.. И ему вдруг до смерти захотелось богатой житухи: чтобы изба большая была, на столе чтоб мясцо, белый хлебец, закусон всякий и винцо красное, на ногах чтоб сапожки хромовые, а на голове фуражка с блестящим козырьком. Тогда можно будет хорошо выпить, хорошо закусить и пройтись по селу гоголем.
На улице хлестал и хлестал бесконечный осенний дождь, было сыро, грязно, уныло, и это только усиливало пьяное Колино желание жить получше, жить богаче. А отец тянул свое:
— Поживешь хоть, Кольша, окаянная ты душа! А то хоть ревмя реви! Ты добрый, я знаю. Тока добрым-то, пожалуй, невыгодно быть. Добрые-то слабаками выглядят.
Все те дни Николая тянуло к браге. И в бражном угаре превращался он в тряпку, делал то, что велели, шел туда, куда вели. Но даже пьяный дивился: чего это Верка соглашается пойти за него? Что за блажь? Что за причуда? Понял ли он все же, почему она согласилась? Понял! Куда как хорошо понял. В первую же брачную ночь. Она с кем-то согрешила, когда ездила полгода назад за покупками в город. Случайная, нелепая связь. В том же году летом еще с одной девкой произошло нечто подобное — и она вышла замуж за старого вдовца с тремя ребятишками. Но вдовец оказался на редкость неблагодарным — растрезвонил по всему селу о грехе жены и так отколошматил ее, что та весь медовый месяц не поднималась с постели.
Справедливости ради скажем, что Николай и в самом деле нравился Вере. Она оказалась, в общем-то, неплохим человеком, непохожим на отца — кулака и жадину. Николай ведь тоже не походил на буйного Клементьича. Но он все же тосковал о Маше и, встретив ее однажды возле мелочной лавки, почувствовал какую-то необычную радость и грусть.
— Здравствуй! — сказала она вяло. — Ну, как живешь с молодой женой?
Мела пурга. На улице ни души. Но уж лучше бы кто-то был возле, когда рядом люди — легче.
На Маше старенькое, пообтрепанное пальтишко, большие, видимо с материнских ног, пимы. И Николаю вдруг стало мучительно жалко ее.
— Выходила б и ты замуж. И знаешь… за кого-нибудь побогаче. Ты же хорошая девка.
— Значит, за кого побогаче?
В ее голосе ирония. Это было неприятно. Ведь ему хотелось изображать из себя ловкого, дошлого, которому всё трын-трава.
— А чо ободранцами-то жить?
— Ты как-то по-другому теперь говоришь. Жена, наверное, научила?
— У меня у самого голова на плечах.
— Сам, значит, дошел? Ну-ну!.. — Помолчала и, пристально глядя ему в глаза, проговорила уже другим голосом, осуждающе: — Эх ты!..
Ему стало как-то неприятно, стыдно даже, и он, злясь на нее, а больше на себя, сердито сказал:
— Ну, чо ты тут мелешь-то?
— Не знаю, кто из нас мелет. — И опять сказала, уже с презрением: — Эх ты!..
— Погляди хоть на свои заплаты.
Потом он всю жизнь будет помнить эти слова, глупые и жестокие, сказанные в злобе.
Она холодно, почти враждебно посмотрела на него и, сердито повернувшись, пошла.
Вскоре после того Маша вышла замуж за Ивана, бедного мужичонку, тихого, некрасивого, доброго, и стали они помаленьку-потихоньку жить да поживать. Маша была из тех не часто встречающихся женщин, которые даже в бедности, в лишениях умеют держаться с достоинством и сохраняют свое ничтожное хозяйство в чистоте и аккурате.
Была у Николая теперь своя пятистенка с тенистым садом, на столе каждый день мясцо, сахарок, мягкие булочки, вкусные шанежки, а на дне комода деньжонки, не так уж много, правда, но не так и мало. Но странное дело: все это почему-то не шибко радовало его теперь. А ведь какими желанными казались издали и пятистенка, и красное винцо, и белые шаньги, — все, что кажется несбыточным, манит. И грустно думалось ему, что супружество, наверное, не только у него, но и у многих людей рождается как-то случайно, скоропалительно, что к доброму, конечно же, не приводит. И еще думалось: уж где-где, а в отношениях мужчин и женщин полно вероломства и обмана, и он не одинок в своем предательстве.
Когда стали доходить слухи, что кое-кого начали раскулачивать, тестюшка скоренько распродал все за бесценок и укатил куда-то на Урал, на завод, сказав на прощание зятю: «Чуешь, куда ветер подул? Давай-ка тоже мотай отсюдов, пока не поздно. А то…» — на что Николай усмехнулся: «У тебя-то батраки были. А я руками своими…»
— Ну-ну! — ухмыльнулся лукавый тесть. — Мотри, мотри! Если бы да кабы!..
И в самом деле, если бы все шло так, как мы хотим и ожидаем… Но!.. В общем, Николая, к его великому удивлению, вскоре раскулачили, отняли все «движимое и недвижимое» и вместе с женой увезли к черту на кулички — далеко за Тобольск, в тайгу, в болота, где он прожил с неделю в тесном вонючем бараке, работая на валке леса, полуголодный, обиженный и обалделый от всего. Потом они с Верой тайно ночью убежали из поселка, переплыли какую-то реку, чуть не утонули в бесконечных незнакомых топях и, ободранные, обессиленные, приплелись в Ялуторовск, где проживала Верина двоюродная сестра, а уже оттуда, приодевшись и отдохнув, уехали в Омскую область и до самой войны работали там в совхозе, представив дело так, будто они безлошадные, безземельные, ну самые что ни на есть голыши-горемыки.
Жизненные тяготы, преграды уже сами по себе приучают человека к дисциплине, а Николай к тому же еще и побаивался, чтобы не раскрылось его «кулачество», и работал, что называется, на полную катушку, став очень хорошим механизатором. Настороженность, опасливость и постоянное нервное напряжение, как ему казалось, усиливали его мышление, он становился умнее и думал с затаенной усмешкой: «Дураком жил, так хоть сейчас умным буду». Он охотно подал бы заявление в партию (и ему предлагали это сделать), но ведь тогда пришлось бы писать биографию, лгать…