Владислав Николаев - Мальчишник
Зачаровывающей музыкой звучат на слух хантыйские названия рек и гор. Не менее завораживают они и в переводе. Бур — хороший. Хойла — бедная невеста, бесприданница. Бур-Хойла — хорошая бедная невеста, хорошая бесприданница. Лучшая из невест. Встретится такая — смело женитесь, не обманетесь. Лагорта — бойкая, дерзкая. Можно перевести и как Лихая, что мне более по душе. В горах, близ истоков, все реки лихие и не потому ли на небольшом пространстве тут целых четыре Лагорты: Лагорта-Ю, сама Лагорта и образующие ее Большая и Малая Лагорты.
Давние люди, впервые увидевшие эти горы и реки, были околдованы их величием и мощью, их незамутненной чистотой и суровой подлинностью и в сорвавшихся с губ словах с поэтической силой выразили то, что чувствовали в тот миг: Хозяин гор, Лихая река, Полуночная… Закрепленные на картах и в справочниках названия содержат в себе завет ныне живущим: в своей ретивой преобразующей деятельности не проглядите первозданной красоты Севера, не оскверните ее.
В Пятиречье в свое время я провел около месяца и в одном из своих рассказов выразил дань восхищения его редкостными красотами. А вот какова Лагорта, предстояло еще посмотреть.
Едва двинулись вдоль нее, в ушах сразу же прибавилось шуму и грохоту. Один перекат сменялся другим. Под ногами звонко зацокала каменистая твердь, редко поросшая короткой щетинистой травкой, смягчающей поступь. «Уроки» удлинились. Втянувшись в рюкзаки и сбросив лишний жирок, теперь проходили мы за упряжь чуть ли не вдвое больше прежнего.
На следующий день за одним из поворотов вдруг возникли горы — не те голые и оснеженные, доступные взору даже с Оби, а другие — сопкообразные и олесенные, отошедшие полукольцом-ожерельем от Главного Уральского хребта. Это был Малый Урал. Сопки сплошь поросли лиственницей, что само по себе уже необыкновенно, ибо лиственница предпочитает жить вразброс среди иных хвойных пород. И какая прелесть, когда она растет только своей семьей. Иголки на ней светло-зеленые, нежные — цыплячий пух, в какой березы обряжаются лишь по весне, чтобы через недельку-другую принять совершенно зрелый образ. Лиственница же все лето пребывает в девичестве, радуя глаз свежими юными красками.
Точно озаренным изнутри зеленым дымом окутывались сопки, и из этого дыма, на их склонах и вершинах, тут и там проступали каменные останцы, напоминавшие где одинокую башню, где полуразрушенный замок, какие и посейчас можно увидеть в Западной Европе — тоже среди дерев, тоже на горах, порой на невообразимых кручах, будто в свое время не для обитания воздвигались, а единственно — для погляденья будущих туристов.
Удалая Лагорта, взрябленная стремительным бегом, отряхивающая клочки мыльной пены на берега, продолжала путь вдоль Малого Урала. Мы же своротили на ее приток Кокпелу, исхитрившуюся между двух сопок рассечь горы. Но не этот отчаянный прорыв сквозь скалы был отражен в названии притока, другую особенность выделили первопроходцы. Незадолго до того, как слиться с Лагортой, приток выкидывает замысловатое коленце — складывается почти вдвое в крутом изгибе. Не менее часа обходишь излучину, а вперед продвигаешься лишь на воробьиный скок. Как тут не подосадовать? И с досады, верно, нарекли речку Кокпелой — Кривоногой то есть.
На сухом плоском убережье в звонкую солнечную нору под руководством Главного конструктора мы строили плот. Да, был в нашей компании человек и в таком звании. В повседневном обиходе его величали просто Главным.
«Главный» — не правда ли? — звучит весомо, возвышает даже над командирским чином.
Плот — его любимое детище. В зависимости от того, кто и как расположен к разработанному еще дома проекту плота (признается лишь безоговорочное восхищение) и кто какое рвение вкладывает в его натурализацию из дерева и жердей, — строит Главный свои отношения с членами команды.
Облаченный в чудо-тельняшку, Максимыч горит нетерпением снова перевоплотиться в матроса. Швандя далеких школьных лет не забыт. Топором Максимыч орудует не хуже, чем рычагами заводского молоха. Рубит, скоблит, примеряет, ворочает неподъемные бревна. Понятное дело, Главный души в нем не чает, осыпает бесконечными милостями:
— Ты бы, Летописец, передохнул чуток. Хошь — возьми уду и порыбачь. Али искупайся, охладись.
При ознакомлении с проектом я имел неосторожность высказать пустяковое замечание и сразу же впал в крутую немилость. К плоту Главный меня даже не подпускает — разве что поддержать какое-нибудь бревно, подкатить под него для равновесия камень.
К середине второго дня строительные работы на верфи подходят к концу. Что-то еще надо подвязать, подогнать, но это уже мелочи, которые Главный оставляет за собой, а остальным разрешает перекурить.
— А ты, Летописец, — распоряжается он, — достань-ка свою тетрадь да опиши все как следует. Корабль получился что надо, и потомство должно знать о мастерах, которые сотворили его без единого гвоздика.
Увы, разрешение перекурить на меня не распространяется. Удовлетворенный тем, что его подвиги будут увековечены, Главный поворотился в мою сторону и из-под полей толстой фетровой шляпы вцепился в меня глазами, придумывая, чем бы еще наказать.
Максимыч между тем стянул тельняшку и, подставив солнышку широкую спину и свесив ноги, взмостился на край берегового обрыва; на носу появились очки с треснутым стеклом, в руках — толстая, в надежной коленкоровой обложке тетрадь и ручка.
Меня занимает вопрос, как и что расскажет Максимыч в своей тетради о нашей жизни. К сожалению, мало кому дано закрепить реальность такой, какая она есть, выявить ее объективную суть и подлинность. Как правило, на бумаге появляется другая жизнь, обусловленная миропониманием автора, его предшествующей деятельностью, жизненным опытом — всем поведением. «Бесценные вещи и бесценные области реального бытия проходят мимо наших ушей и наших глаз, если не подготовлены уши, чтобы слышать, и не подготовлены глаза, чтобы видеть»… Человек видит в мире и в людях предопределенное своей деятельностью, то есть так или иначе самого себя. И не оттого ли среди пишущих столь много самодовольных натур и непризнанных гениев? Не оттого ли, что, замкнутые на самих себе, ограниченные и убогие, по сравнению с вселенским миром, они не умеют или не находят мужества бесстрашно взглянуть на него помимо себя, взглянуть, снять шляпу и низко склонить голову перед могущественной реальностью?
«Реальность, милая, болезненная, любимая, режущая, радующая, как никто, — и вместе убивающая, бесконечно дорогая и в то же время страшная — в сущности всегда такая, какою мы ее себе заслужили, то есть какова наша деятельность в ней, наше участие в ней».
Привилегиям Максимыча я смертельно завидую. Мне бы тоже взмоститься на обрыве, подставить солнышку спину, вытащить из кармана тетрадочку и записать кое-что для памяти — руки чешутся, или просто отвлечься и подумать хотя бы о том же чудаке — Главном — как его показать поближе к правде, если возьмусь писать, но чудак уже придумал для меня новое заделье:
— А ты сбегай на стоянку и принеси киперную ленту.
Для обид я теперь неуязвим. Что это — обретенная в борении новая сила или бескрылое равнодушие? Благодарный за возможность размяться, тренировочной трусцой бегу я за триста метров на стоянку и с киперной лентой возвращаюсь обратно. Но Главный в полной мере еще не удовлетворен. Царапнув меня взглядом, отдает новое распоряжение:
— Проволоку не догадался принести? Она там же. Валяй за проволокой.
Когда я воротился на верфь в другой раз, Главный, смяв шляпу, стирал пот со лба, перетянутого будто лентой красной рубчатой полосой. Взопревшие под фетром волосы дымились паром. Бегал я, а упарился он. Нелегко держать марку. В его рюкзаке еще хранятся тщательно проутюженные мышиного цвета цивильные брюки, и как только мы выломимся из тайги, он наденет их, и тогда обозначатся все излишки веса, пока скрытые от глаз просторным штормовочным костюмом. Спит он в палатке «дизелей», самой просторной, у которой есть и другое название: палатка для толстых.
Рассказывают, были времена, когда он не стремился возноситься над другими и постоянно держать марку. Был парень как парень. Зарабатывал на хлеб насущный в горе́, на руднике, тяжелым физическим трудом. Однажды его вызвали в командное помещение и вручили путевку, гарантирующую поступление по разнарядке в Московский горный институт, вручили, конечно, с тем, чтобы по окончании института, с дипломом в руках, он воротился обратно на рудник. Но там только его и видели. С горняцким дипломом он устроился начальником маленькой заводской типографии, печатающей всевозможные канцелярские формы и бланки и те многочисленные плакаты по технике безопасности, коими густо оклеены закопченные стены всех цехов, и теперь вместо слов горняцких, увесистых и глыбастых, как сама тагильская руда, с его губ сыплются слова малопонятные, чужетипографские: шмуцы, кегли, гарт, петит. Только что в цицеро-мать не ругается, как ругался знакомый мне директор сибирской типографии. Работа на солнечном свете и не пыльная. Персональный кабинетик, телефон и желанный престиж, который Главный ставит в жизни превыше всего — свой престиж, чужой престиж…