Юрий Смолич - Рассвет над морем
Шторм усилился до одиннадцати баллов — это был максимально возможный шторм в этих широтах, — и все же казалось, что ветер крепчает с каждой минутой и шторм и дальше будет нарастать.
Подобные штормы бывают не каждый год, и то лишь поздней осенью и весной — в период равноденствия.
Огромные океанские транспорты на рейде лежали на боку, и их швыряло, как утлые челны. Тяжелые линкоры и дредноуты будто совсем ушли под воду своими стальными корпусами, и волны свирепо вскипали, вихрились, пенились, перекатываясь через палубу, облизывая надпалубные башни. Мелкие посудины, которые попрятались под защиту мола, в обычно тихие заводи, даже здесь — за волнорезом — бросало с борта на борт и с носа на корму. Чтобы не разбило их в щепы о пирсы, суда вынуждены были отшвартоваться и покинуть причалы. Теперь они беспомощно барахтались посреди бухты, как котята в воде.
Огромный транспорт, стоявший за молом, но под защитой волнореза, заякоренный на два конца, лег на борт; каждую минуту его могло сорвать с якорей и разбить о мол. Спасало транспорт только то, что он имел глубокую посадку и совершенно плоскую палубу, без палубных надстроек. Ветер свободно перелетал через палубу, волна за волной перекатывалась через нее и, ниспадая каскадами, уходила дальше. В трюмы транспорта вода просачивалась сквозь наглухо задраенные люки и иллюминаторы. Внутри транспорта устоять на ногах было невозможно: пол в каюте стоял почти вертикально, одна боковая переборка ушла вниз, другая нависла над головой. Только на ребре, где бортовая переборка соединялась с днищем, можно было удержаться на одном месте, хватаясь то за днище, то за переборку.
Ласточкин так и стоял. Все, что было в каюте — табурет, выполнявший роль стола, соломенный матрац, заменявший постель, а также вся необходимая утварь одиночной камеры в этой плавучей тюрьме — алюминиевые кружка, тарелка и кувшин, — все это валялось тут же в углу, между днищем и переборкой. Под ударами волн все это перелетало от одной переборки к другой, звенело и тарахтело.
Ласточкин был мокрый с ног до головы. При каждом ударе волны вода брызгала через задраенный иллюминатор, хлестала из-под медной окантовки плотно закрытых дверей, сбегала по стенам, просачиваясь неведомо в какие щели. Впечатление было такое, будто судно уже залито водой и идет ко дну.
Ласточкин не был моряком, и плавать ему приходилось разве только на катерах, курсирующих в Киеве по Днепру между Подолом и Слободкой. Он ни на минуту не сомневался, что это конец.
Хуже всего было то, что шторм налетел внезапно. Правда, ветер и волны были и раньше — утром и днем, с той поры, как его привезли сюда, — но тогда судно только сильно покачивало, а по палубе даже ходили люди: он слышал тяжелые размеренные шаги часовых. Шторм налетел полчаса назад — уже после того, как он услышал, что к транспорту причалил катерок. Из катерка вышли какие-то начальники. Он понял это по суете, поднявшейся наверху, и громкому ответу команды на приветствие прибывших.
Что ж, значит, и начальники эти теперь обречены на гибель вместе с ним, раз не успели своевременно убраться восвояси…
Однако это нисколько не утешало Ласточкина. Он не хотел погибать ни от шторма, ни от глупой пули тюремщиков. Он не имел права умереть: на берегу осталось подполье, в городе готовилось восстание, и он нужен был там, на своем месте руководителя.
На минуту шквал будто притих. Ласточкин даже отпустил переборку, за которую держался. Но это было всего лишь затишье перед еще более сильным ударом. Судно содрогнулось так, что затрещала каждая дощечка обшивки, заскрипели и застонали крепкие подпорки. Транспорт накренило на другой борт, Ласточкина швырнуло в сторону, и он больно ушибся об иллюминатор.
В эту минуту в воспаленном мозгу Ласточкина, все время думавшего только о том, как бы убежать из этой тюрьмы, блеснула совсем безумная мысль: судно сейчас расколется, он очутится в воде, поплывет и достигнет берега. Плавать Ласточкин не умел. Если бы он умел плавать, то знал бы, что в такой шторм не выплывет ни один пловец.
Но транспорт остался цел и даже выровнялся. Ласточкину удалось подняться на ноги, и он стоял, держась за переборку. Может быть, шторм начинает утихать?
В это время он услышал, что кто-то пробирается коридором к его двери, падая, ударяясь о стенки и чертыхаясь. Потом зазвенели ключи, щелкнул замок, кто-то, все еще продолжая чертыхаться, очевидно навалился что было силы на дверь, — переборка стояла наклонно, дверь заело и открывать ее было трудно. Наконец, она с грохотом распахнулась, и, держась за косяк, на пороге остановился часовой.
— Иди! — расслышал Ласточкин сквозь вой бури, скрип дерева и тарахтенье всего, что перекатывалось с места на место в каюте и во всех соседних помещениях.
Куда идти? Очевидно, не на смерть. Ведь должен же быть еще допрос. Неужели в такой шторм его снова швырнут в катер и повезут на берег? Опять безумная надежда пронизала разгоряченное воображение Ласточкина: он сможет выброситься за борт, и волна понесет его прямо к берегу…
Ласточкин сделал шаг, упал, поднялся, снова упал, но, схватившись за порог, все-таки перекатился в коридор. Часовой подхватил его под локти и прислонил к стене.
— Куда мы пойдем? — крикнул Ласточкин часовому.
Часовой-белогвардеец с нашивками унтера, грузин, не ответил и толкнул его в спину.
Ласточкин пошел. В коридоре двигаться было легче, чем в каюте: коридор был узкий, не более метра в ширину, и можно было держаться одновременно за обе стены.
В конце коридора была дверь, тоже плотно прикрытая. Грузин постучал в нее, внутри загремел засов. Дверь открыл второй часовой. Вид у него был страшный. Отпирая дверь, он зажал широкий тесак в зубах: в тесноте кают, да еще при такой качке пистолет не был надежным оружием — чернокожая стража стояла на посту с короткими и широкими тесаками.
Второй часовой был черный мальгаш, и вступить с ним в разговор не было никакой надежды. Кроме своего языка, негры и мальгаши знали только несколько французских слов — слова команды.
Теперь около Ласточкина стояло двое: жилистый, подвижной грузин и широкоплечий, на две головы выше низенького Ласточкина, негр, — не стоило и пытаться броситься на них, чтобы оттолкнуть и, пробежав палубу, прыгнуть за борт.
Они пошли вторым коридором, здесь качало несравненно меньше; каюта-камера находилась на корме, а сейчас они передвигались в центральной части судна.
У одной из дверей, очевидно в самом центре судна, потому что здесь качало еще меньше, грузин остановился и сильно постучал. Затем толкнул дверь. Она приоткрылась, и Ласточкин сразу же, еще не переступив порога, увидел перед собой четырех человек. Они были так близко, что Ласточкин даже отшатнулся: каюта была небольшая, и эти четверо сидели тут же, у порога. Они сидели в креслах близко друг от друга, и когда судно подбрасывало, каждый, чтобы не упасть, хватался за спинку кресла соседа. Кресла стояли так тесно, что резкие встряски судна не опрокидывали их и почти не сдвигали с места.
— Заходите! — приветливо, даже обрадованно крикнул один из этих четверых.
Удары волн и здесь заглушали все другие звуки, но деревянные части судна скрипели тут не так отчаянно, и можно было расслышать человеческий голос. Чернявый плотный человек, обратившийся к Ласточкину, был, видимо, иностранцем, но говорил по-русски.
Ласточкин, шатаясь, переступил порог и огляделся вокруг. Он тоже хотел бы присесть, но сесть было не на что, больше кресел в каюте не было, и он продолжал стоять, прислонившись к стенке, хватаясь за ручку двери после каждого удара волны.
Черноволосый плотный человек был в штатском — теплая охотничья куртка, серый шерстяной свитер с выпущенным наружу воротником, желтые краги и клетчатое кепи. Второй — высокий, стройный, седой, с холеным лицом и застывшим на нем высокомерным выражением легкого омерзения ко всему окружающему, словно в каюте разило чем-то вонючим, — был в кителе с погонами французского генерала. Третий, сидевший рядом с ним — багровый, налитой кровью и будто сонный, — был тоже с генеральскими знаками различия, только в английском френче. Четвертый был французский полковник с серебряным штабным аксельбантом.
Этого четвертого Ласточкин знал. Это полковник Фредамбер — фактический вершитель судеб на всем одесском плацдарме. Остальных трех он никогда не видел. Однако он сразу догадался, что седой высокомерный — это д’Ансельм: ему точно известна внешность генерала. Английский адмирал — очевидно, Боллард. Но кто же первый, штатский?
Штатский заговорил снова. С его лица не сходила приветливая улыбка.
— Халлоу! — крикнул он точно в телефонную трубку. — Халлоу! Чертова какофония! Нам придется в нашей интимной беседе перекликаться, как на базаре, — он улыбнулся. — Вы не сердитесь, что вас потревожили так поздно и в такую непогоду?