Радий Погодин - Я догоню вас на небесах (сборник)
Мама с ним не разговаривала. Она решительно освободила одну комнату. И отец с Колей спали там на полу.
Когда мать ушла на работу и мы снова ели кашу, я спросил у Коли:
— Ты зачем к отцу попросился?
— Он один, — сказал Коля. — У мамы ты есть и рыжий летчик. А он совсем один.
— Он плохой.
— Но все равно один.
Память моя — как лес. В моем лесу много цветов и птиц. В нем иволга поет на заре, будит меня, и я думаю, как мне жить дальше. А иволга улетает в синее небо, оставляет мне свою песню. Но я не могу вспомнить ее мотив. Может быть, это «Катюша»? После похоронки я ни разу не пел «Катюшу». И очень мне бывает плохо, когда ее поет кто-то рядом. У меня такое чувство, что «Катюшу» я ненавижу, что она антипесня.
Мама вышла замуж за рыжего летчика. Была свадьба. Я не захотел пировать на ней, ушел к соседям на сундук, хоть и понимал свадьбу как веселые проводы старого мужа — радость свободы.
Писатель Пе относится к свадьбам проще. Он к ним относится хорошо. Хотя и говорит и даже настаивает на том, что свадьбы отличаются от поминок не в лучшую сторону. Если поминки, начинаясь на торжественно-печальной ноте, потом раскручиваются в балдеж, что соответствует бренности всего сущего, то на свадьбах нервное театральное веселье и тщедушный двусмысленный юмор скатываются на грань истерики и мордобоя. И вдруг оказывается, что тема исчерпана — тоска. На свадьбах нет простоты. И если на поминках чувства у всех едины — усопший был более или менее хорошим парнем, — то на свадьбе все путано, не проявлено, окрашено зыбким светом надежд на кредит. «А вдруг господь в кредите откажет?..»
— Ты имеешь в виду любовь до гроба?
— Я все имею в виду — весь комплекс этой чертовой семейной жизни. Да кто, скажи мне, это выдержит без вмешательства Самого? Семья — лучшее доказательство воли божьей и наличия высшей силы.
Против высшей силы у меня нет возражений — она, конечно, есть и правит.
В прошлом году в мае мы с Писателем Пе поехали на бракосочетание его племянницы. На набережную Красного флота.
Когда мы подъехали ко Дворцу бракосочетания, буксир, похожий на вяленого леща, тащил по Неве крейсер «Аврору». Шел дождь — небо над Ленинградом плакало. Но все равно на набережной толпился народ. Пусть дождь, пусть ливень, но всем ОЧЕНЬ ХОТЕЛОСЬ, чтобы «Аврора» шла своим ходом.
Трубы гордо дымят.
Рдеют флаги.
Грохочут машины — сверкают:
шатуны,
кривошипы,
шевроны…
Трансляция на весь мир. Пар! Брызжет масло.
— Сейчас «Авроры» уже нет, — сказал кто-то в толпе. — Наверное, в ней даже гальюнов нет — голубые писсуары, финские.
— Там ничего нет. Там будет зало с паркетным полом, шведским. На стенах картинки повесят про революцию. И лекторы станут рассказывать, какая «Аврора» была…
— Говорят, там сауна для главкоммора.
— Это теперь чучело крейсера революции. Душу вынули… Душа и у крейсеров бывает.
— А не было. Залпа, говорю, не было. Был выстрел холостой. А может, и выстрела не было. Может, свистнули в свисток или в два пальца.
— Был залп, — сказал Писатель Пе. Он вылез из машины и теперь стоял под зонтиком, красивый.
— Да как же из одной пушки можно дать залп?
— Шутя…
Мы пошли по дождичку с букетами роз. На «Авроре» из трубы шел белый дым. Кто-то безжалостно и немилосердно говорил, что это матросы чай кипятят для банкета по случаю конца.
А по телевидению в этот момент выступал руководитель проекта реконструкции «Авроры» и объяснял, что виноваты в данном странном коллективном сне все: и писатели, и директор Эрмитажа Пиотровский, и разноречивость мнений насчет залпа. Сказали бы нам: «Был залп. Чинить!» И никаких гвоздей. Мы бы ответили: «Есть чинить!» И починили бы. И все. И чин по чину.
Невеста плавала в слоях нейлоновой росы. Она угадывалась в прозрачном. Стройная.
Писатель Пе любил ее и называл — «Счастливая на пробковом ходу».
Сейчас — год прошел — она уже развелась. Папа, мама, дяди, тети воспитывают ее сына, чтобы ей не брать академический отпуск в институте. Кстати, имя Аврора — редкое для девочек ее поколения — ей дали по просьбе ее дяди, Писателя Пе. Ходят слухи, что она снова собирается в тенета.
Но иногда, но даже очень часто, Писатель Пе садится в кресло, обхватывает колени руками да и сгибается так, что позвонки проступают на спине, как у осетра шипы. Глаза его — как окна с выбитыми стеклами, как небеса без синевы…
— Тебе не кажется, старик, что шестьдесят лет мы прожили с тобой впустую? Собственно, вся наша жизнь — псу под хвост, окромя войны. Обозрели мы с тобой за эти годы тупичок, очень похожий на густозаселенное кладбище, на котором даже дорожки, даже центральная площадь выстланы могильными плитами. А теперь мы возвращаемся обратно к тем дням, когда мороженое с вафлями и петушки на палочках были так желанны. Вчера иду по Невскому, у аптеки, угол Желябова, какая-то дама торгует булками с изюмом своей выпечки. Рядом парень галдит, торгует такими штуками, чтобы жарить хрустящий картофель. Хоть бы домашние котлеты продавали — так хочется вкусных котлет. А на Софье Перовской толпа — художники портреты пишут карандашами, картины продают акварельные. В магазинах все эстампы да эстампы — офсет. Знаешь, офсет у меня почему-то ассоциируется с дустом.
Писатель Пе подтянул колено ко рту, ну, кажется, сейчас укусит сам себя.
— Если бы, — говорит он, — форма нашего будущего не была столь расплывчата, ее нельзя было бы упаковывать, скажем, в такую фразу: «Вперед, к победе коммунизма!» Почему вперед, а не вверх? И почему к победе? Над кем? Почему не просто — в коммунизм? Как в лес. Как к морю. Как на Кавказ. Форма, старик. Лес — это форма. Кавказ — тоже форма.
Волос на его голове еще много, и еще не совсем седые они, но нет в них пышности, величавости. Нету у Писателя Пе и шеи. А ведь была. Был он гусь. А сейчас что-то вроде вороны. Движения резкие. Или совсем замрет, как филин.
— Нам нужно только ждать. Мы ждем рассвета, — шепчет он.
— Студентка милая Мария, отличница и активистка, кандидат в кандидаты наук, что вы там сделали с Писателем Пе? Так ли уж он вам не мил? Так ли уж вы строги? А если он умрет?
— Ой, не смешите. Пусть умирает. Мы не сдохнем. Оглупленные своей якобы грандиозностью, вы и допустить не могли, что пестренькое, волосатенькое, в соплях и заклепках, корригируется со средой, как губка, как лишайник. Оно устойчиво к чернобылям, слезоточивым газам, утрате предков, дальтонизму и многому другому. Вы же все время думаете о монументах. В сущности, вам больше и не о чем думать. Вы своим непрекращающимся нытьем о прошлом вашем героизме воспитали в нас равнодушие к смерти — стало быть, и равнодушие к небу…
— Извините, я хотел поговорить с отличницей и активисткой драмкружка Марией, студенткой.
— Не все ли вам равно с кем? Вы же хотели покрасоваться? Ну покрасуйтесь…
— Это Аделаида, — сказал Писатель Пе. — Я ее знаю. Аспирантка. Тоже высокая. Тебе с нею не совладать. Старик, мы ждем рассвета, чтобы разглядеть самих себя. Поскольку уровень невежества при нас стал уровнем культуры, то мы, как изюм в тонкой лепешке, торчим насквозь. Ну, может, не изюм, может быть, тмин. Аделаида, она, стерва, нас видит четко, она знает, кто мы. Я думаю, мы представляемся ей недалекими. Я с нею согласен, иначе как объяснить ту ангельскую смелость и ту убежденность, с которой писатели всякий раз вскрывают, обнажают, поучают. Аделаида поняла, что дурак дурака ничему хорошему научить не может, и потому она ждет. Сейчас все умные ждут.
Писатель Пе считает, что литература нынче обязана не торопиться — поотдыхать в теньке, не рваться на дыбы, не ржать победно. Предмет искусства пока еще в пеленках, а все революционные слова произнес в свое время товарищ Демьян Бедный.
Но я хочу беседовать с Марией — студенткой, активисткой пинг-понга. С ней мне не боязно. Правда, иногда мне кажется, что теперь студенток нет, — все девушки устроились работать продавщицами, и именно поэтому у них на лицах такая скука и брезгливость. Но нам нужно быть терпимее к студенткам, поскольку очень долго мы были терпимы к их профессорам.
Терпимость к молодежи — первая ступень свободы. Что ты на это скажешь, Мария?
Вздох…
Мама увезла рабочих на окопы, и я остался один.
На работе у меня было все хорошо.
Парню, у которого руки растут оттуда, откуда они должны расти, автослесарем стать не трудно. Автомобиль — машина, в общем, примитивная. Разве что двигатель. Но он идет в моторную группу, где механики чумазы и высокомерны. Однако и в моторе нет сложности. «Сложность в простоте. Большое в малом» — любимые слова Писателя Пе. У него много любимых слов.
Автослесарю нужна сила. Парень я был здоровый — мотор из «эмки» вытаскивал без лебедки. Автослесарю нужна смекалка. Смекалка у меня была Не было ума, чтобы перейти из таксопарка на завод «Севкабель». Таксопарк наш переименовали в Авторемонтные мастерские Северо-Западного фронта, потом организовали завод по расточке цилиндров для танковых двигателей, и наши мастерские перевели с Конюшенной площади в гараж «Интуриста» на Петроградскую сторону.