Антанас Венцлова - Весенняя река
Телегу отец поставил на рынке рядом с другими, бросил лошадям охапку клевера. Сперва он повел меня к Калинаускасам. Дома мы нашли только Калинаускене — морщинистую, сгорбленную старушку. Она зашепелявила своим беззубым ртом, ласково приговаривая:
— Это меньшой ваш? Знаю, знаю, Юозукас все говорит да говорит о своем братике. Вот, слава богу, теперь и Юозукасу не будет тоскливо без дому… Все ж не один как перст…
Отец подал Калинаускене порядочный узел, приготовленный мамой дома.
— Вот тут сварите чего детям…
— Спасибо уж, спасибо, известное дело, духом святым никто жив не был… — И, взяв у отца узел, Калинаускене быстро спрятала его в шкафчик.
Избенка у Калинаускасов была совсем крохотная. Над столом, рядом с образами, висели какие-то военные картинки. Меня больше всего привлекла картина, где было море и горящие, тонущие корабли. Я знал, что Калинаускас вернулся с японской войны — об этом не раз рассказывал Пиюс. Интересно, как выглядит такой необыкновенный человек, который даже на войне побывал!
— А муженек мой на базар ушел, — сказала Калинаускене. — Часом не встретили? Дровишек поискать хочет, печь топить нечем…
Вернулся и Калинаускас. Он оказался примерно одних лет с отцом. Но он был необыкновенный — солдат! По правде говоря, выглядел он, как и все, только опирался на сучковатую палку. Лишь позже я заметил, что он сильно хромает.
— А ногу-то у меня все крутит, — сказал Калинаускас. — Как под Мукденом покалечили, все в лазаретах валялся, а вишь, все равно болит проклятая. Особенно когда погода сырая…
— Да и у меня тоже, — откликнулся отец. — У меня-то, надо думать, с перепугу. Малышом меня один дурень схватил и хотел в торфяную яму бросить. До того перепугал, что и теперь иной раз как заноет, ну деваться некуда. Бывает, неделями маюсь, в кровати лежу… К самому доктору Басанавичюсу ездил…
— Не меньшой ли это? — спросил Калинаускас, подавая мне руку, как большому. — Хотя вроде я слышал — еще одного тебе аист принес? Хорошо, Тамошюс, что приспособляешь их к ученью. Пускай дети глаза-то продерут. Хватит того, что мы ни бе ни ме, как говорится. А на свете нелегко таким, Тамошюс…
Когда мы вышли от Калинаускасов, местечко уже запрудили люди. Народ шел, где посуше, огибая грязь и лужи, которых тут было хоть отбавляй. У нового кирпичного дома галдела толпа. Отец сказал, что там кабак. Из открытой двери вырывался гул пьяных голосов.
Миновав площадь, заставленную телегами, пахнущую сеном, клевером и лошадиной мочой, мы поднялись по деревянной лестнице, в Верхнюю. Так называлась лавка, в которой мне сразу очень понравилось. На полках стояло много блестящих жестянок, склянок, различных ящиков и коробок. Когда открывалась дверь, впуская или выпуская покупателя, всякий раз приятно звякал колокольчик. Отец поздоровался с веселым, симпатичным лавочником, стоявшим за прилавком, и потребовал все, что мне теперь понадобится: пузырек чернил, тетради, два карандаша, ручку и перья.
— Ну, Тамошюс, вижу, своего сына учиться пускаешь. А на кого? На адвоката? А может, на ксендза? Мой-то сынок на раввина учится.
— Кто знает? — скромно ответил отец. — Очень уж дитя к ученью стремится. Еще и годков-то нету, а все пусти да пусти… Вместе со старшим…
— Хорошо, ежели ребенок хочет. А как его зовут? Ну, подойди-ка поближе!
Я подошел к прилавку, и лавочник, подав отцу покупки, сунул мне конфету.
— Скажи спасибо, — напомнил отец.
Лавка была пропитана самыми невероятными запахами — здесь пахло хлебом святого Иоанна, фигами, селедкой, керосином. Мне страшно захотелось фиг, но я не посмел попросить отца. И так он потратил сегодня чуть ли не все свои деньги.
Школа находилась на той же улице, где жили Калинаускасы и где стоял кабак. Когда мы подошли к школе, к деревянному дому, отец велел мне подождать на крыльце. Он сунул мне в руки все наши покупки, и я с удовольствием рассматривал пузырек с чернилами, плотно закупоренный и залитый рыжим сургучом, тетради в красных обложках и радовался, что все это мое.
Отец ушел потолковать с учителем. Учитель, наверное, был на уроке. Ждал я долго. Наконец отец вернулся и, взяв меня за руку, ввел в просторную учительскую. На столике стоял глобус (из рассказов Пиюса я уже знал, что это за штука и как называется), на шкафу, словно живая, присела рыжая белка и распростер крылья ястреб. Я просто глаз оторвать не мог от этих диковинок.
— Значит, это и есть ваш профессор? — весело спросил учитель и, встав из-за стола, за которым он что-то писал красными чернилами, прищурившись, посмотрел на меня. Потом подошел поближе, погладил мне голову и спросил: — Что ж, мальчик, хочешь учиться?
— Хочу, господин учитель, — пролепетал я так тихо, что учитель вряд ли меня услышал.
— Только смелей, смелей… Твой брат куда тебя храбрее! Вчера как вцепился в чуб одному второкласснику, едва разнял… Однако к ученью мог бы с большим рвением… Ну, теперь будете вдвоем, подгоните друг друга…
Я совсем оробел от слов учителя и стоял опустив, голову. Прозвенел звонок, отец попрощался с учителем, а мне сказал:
— Смотри у меня! Слушайся учителя, не шали, хорошо учись! Вот и все. Понял?
И он, еще раз ободряюще посмотрев на меня, вышел. Мне сразу стало тоскливо, и я бросился было за отцом, но учитель рассмеялся и крикнул:
— Куда побежал? Теперь от меня не уйдешь! Ведь говорил, что хочешь учиться? Верно?
— Говорил, — подтвердил я.
— То-то и оно, что говорил, — снова улыбнулся учитель. — Ну, пошли, увидишь, сколько тут у нас таких вроде тебя…
Он открыл дверь и пропустил меня в класс. Класс был гораздо больше нашей избы. В нем прыгали, вопили и дрались десятки мальчуганов. Девочки (их было всего несколько) уже сидели на своих местах, за первыми партами. При виде учителя сорванцы кинулись на свои места, с грохотом захлопывая крышки парт. Когда класс затих, учитель сказал:
— Вот к нам пришел новый ученик. Он в школе впервые. Смотрите, не обижайте его. Он малость опоздал, и вы, первоклассники, объясните ему, чего он не поймет.
Потом учитель показал мне парту под окном с левой стороны и сказал:
— Здесь и будешь сидеть. Знаешь этого мальчика? — спросил он.
Я чуть не рассмеялся. Ведь тут сидит наш Юозас!
— Знаешь? Отлично. Вот и будете сидеть два брата за одной партой. Буквы знаешь? — еще спросил он у меня.
— Знаю, — несмело ответил я.
— Ну, прочитай вот тут, — он подал мне книгу.
Я взглянул на строчки и, осмелев, прочитал без запинки:
Два драчливых петушка
Вику молотили,
А две курочки-пеструшки
К мельнику свозили.
Козел в мельнице молол,
Коза просевала.
Третья малая козуля
Тут же помогала…
Учитель довольно сказал:
— Знаешь недурственно… Глядите-ка, дети, — обратился он к первоклассникам. — Совсем малыш, а читает-то как… А вы, бывает, прочтете так, что слушать стыдно…
Я почувствовал, что краснею от похвалы.
— А писать? Писать умеешь? — снова спросил меня учитель.
— Нет, не умею, — ответил я.
— Ничего, научишься, — сказал учитель. Потом, обращаясь ко всему первому классу, добавил: — Выньте тетради. В прошлый раз мы писали слово «мама». Теперь смотрите. — Он подошел к доске и большими буквами вывел: «Мама там». — Прочитайте (все вслух прочитали написанное). А теперь переписывайте в тетради. Только не торопитесь — четко, без помарок…
Мы начали писать. Перо у меня спотыкалось, царапало бумагу, буквы выходили корявые. Наконец на лист упала чернильная капля. Чтобы вытереть ее, я накрыл бумагой. Но испачкалась вся страница. Подглядев, что случилось, какой-то мальчик сзади захихикал. Я — в слезы.
— Что там у вас стряслось? — спросил учитель, возвращаясь к нам с открытой книгой — он читал второму классу.
— Дурень, всю тетрадку замарал… — хихикал у меня за спиной незнакомый мальчик.
Учитель подошел поближе. Он не бранил меня. Только покачал с упреком головой и мягко сказал:
— Не плачь, корень учения горек, а плод сладок. — Он снова погладил меня по голове. — А смеяться тут нечего, — сказал он ученику, сидевшему за мной. — Смеяться над бедой товарища очень даже нехорошо.
Потом учитель показал мне, как надо держать ручку, насколько окунать перо в чернильницу, чтоб на бумагу не падали кляксы, как положить перед собой тетрадь.
— Я сам виноват, дети, — громко сказал учитель. — Я должен был новому вашему товарищу показать, как взяться за дело. Ведь он пишет первый раз в своей жизни. Не лучше писали и вы. Так что удивляться или смеяться тут, ей-богу, нечего. А осушить написанное надо промокательной бумагой, — добавил он, вытаскивая из моей тетради серую пухлую бумажку.
Дети замолчали. А я думал, какой добрый у нас учитель: он меня и не ругал, и не бил. И я думал еще, что это за корень учения и почему он горек? Что это за плод, который, по словам учителя, сладок? Как сахар? Как мед? Все это я понял лишь много лет спустя.