Анатолий Иванов - Вечный зов. Том I
День был ясный, солнце весело горело над Шантарой, в деревьях сквера, радуясь мартовской оттепели, звонко трещали синицы, снег сверкал, и было непонятно, для чего собрался тут народ, для какой цели рядом с высоким деревянным обелиском выкопали яму, завалив чистый снег мёрзлой чёрной землёй.
Семён и Наташа стояли у оградки сквера и смотрели на эти чёрные комья.
Издалека, от клуба, где стоял гроб с телом погибшего, донеслись траурные звуки оркестра. Толпа у сквера тотчас замерла, притихла.
Гроб с телом несли Кружилин, Савчук и ещё какие-то люди. «А Нечаева нет, он выживет ли?» — мелькнуло у Наташи. Главный инженер завода лежал в больнице, до сих пор не приходя в сознание от ожогов.
Наташа так и простояла у оградки почти до конца похорон. Гроб поставили возле могилы на скамейку, возле полукругом стояли люди, среди которых мелькнул Юрий, а потом, к её удивлению, отец Семёна, затем его дядя Иван, что приезжал вчера, и сам Семён. Когда он ушёл к могиле, Наташа и не заметила.
Кружилин, с непокрытой головой, начал что-то говорить, Наташа сперва не слышала его слов, до неё долетали только, больно врезаясь в память, обрывки фраз:
— Антон Силантъевич Савельев любил жизнь, любил людей… Тюрьмы, каторги, ссылки только укрепляли эту любовь, потому что он знал, зачем он жил, во имя чего… Если бы дать ему ещё одну жизнь, он прожил бы её так же… И так же сознательно пошёл бы на смерть, спасая людей… во имя людей и жизни…
Сияло солнце в зимнем небе. Сияли под солнцем вершины Звенигоры. Не обращая внимания на людей, по-прежнему звенели синицы в ветвях деревьев. От птичьего гомона, от сияния солнца и снега у Наташи закружилась голова. Боясь упасть, она крепко ухватилась за холодные доски ограды. «А я — люблю ли я жизнь? — спросила она неожиданно сама у себя. — Конечно, конечно… Несмотря ни на что! После ареста отца, гибели мамы и всего, что было, мне показалось вдруг… Нет, и тогда я любила жизнь, только отчаялась, только непонятно было, почему она, эта жизнь, так жестоко со мной обходится. До того непонятно и до того отчаялась, что…»
Здесь мысли Наташи обрывались, дальше была пустота.
— От областного комитета партии слово имеет Субботин Иван Михайлович, — донёсся голос Кружилина.
Субботин, высушенный временем, белоголовый мужчина, почти старик, заговорил тихо, печально. Наташа внимательно слушала, надеясь и ожидая, что зияющая пустота перед ней исчезнет. Но она не исчезала.
— …Жизнь устроена пока дьявольски сложно и трудно, порой жестоко… Ты, Антон Силантьевич, обладал даром сквозь эти сложности и трудности видеть и понимать истинные начала жизни с её извечным светом справедливости, радости и счастья…
Да, жизнь трудная и жестокая, уж она-то знает, снова подумала Наташа. А где эти истинные начала жизни с её извечным светом справедливости, радости и счастья? Красивые слова, и она даже как-то верит в них. Верит, но не видит этих начал. И не раз задавала она себе остающийся без ответа вопрос: для чего в таком случае живёт человек?
А Субботин будто угадал её мысли и спросил, словно в насмешку:
— Где же эти начала? Многим, очень многим, к сожалению, их не видно. Где они?
Наташа вздрогнула и ещё крепче уцепилась за оградку.
— А они — в самом человеке. Они — в каждом человеке. Но многие не понимают этого или долго-долго не могут понять. Что ж, видно, несовершенен пока человеческий мозг. Отсюда и несчастья, и трагедии, отсюда много порой горя…
Слова его падали в пустоту перед Наташей, заполняя её будто чем-то осязаемым.
— …И когда говорят, что ты, Антон Силантьевич, знал, зачем жил, то это очень просто: ты жил, чтобы помогать жить другим, помогать людям увидеть в себе эти истинные начала жизни…
Наташа качнулась, постояла ещё возле оградки и пошла, наклонив голову.
Люди думали, что она плачет, безмолвно расступались перед ней.
Она не помнила, как шла по улице, как очутилась дома. Отец Семёна, оказывается, вернулся уже с похорон. Он, сидя на кухне за пустым столом, угрюмо поглядел на вошедшую Наташу. Она быстро прошла к себе. Бабушка Феня что-то спросила у неё, она не ответила, сбросив пальто, легла на кровать.
В самом деле, как всё это просто — жить, чтобы помогать другим жить! Как просто… И как трудно понять! А должна бы! Ведь ей помогали жить многие, многие — каждый по-своему. И погибший Антон Силантьевич, и Анна Михайловна, и Марья Фирсовна… Почему, чтобы понять всё это, нужно было такое несчастье, такая трагедия? Как трудно и как просто… И какая она глупая была вот только что, когда, слушая Субботина, думала, что верит даже в его красивые слова, но до сих пор не видит истинных справедливых начал в жизни, не видит в ней радости! А её собственная судьба! А Семён, а её любовь к нему? Как она забыла об этом? Это разве не начала? И вообще, вообще… Хотя она искала эти начала не в себе. И Субботин только открыл ей, что надо в себе… И всё-таки — что такое истинные начала жизни? Которые в самом человеке? Этого она всё же до конца ещё не понимала. Мысли её текли всё бессвязней и запутанней, перескакивая с одного на другое. И наконец захлестнули её, как тяжёлая волна захлёстывает человека в море.
Ей захотелось вдруг опять на воздух, захотелось глотнуть свежей прохлады, немедленно увидеть Семёна. Как же это она оставила его одного там, возле могилы? Она накинула пальто, выбежала в кухню, напоролась больно на молчаливые глаза хозяина дома, остановилась.
— Почему вы так всегда на меня смотрите?! — яростно вскрикнула она, заговорив с ним, кажется, впервые.
Но он ничего не ответил, — может, не успел, потому что открылась дверь и вошёл Семён. Повязку он снял сегодня, и правая щека его чернела, залеплена была пластырем.
— Что такое здесь? — спросил он, внимательно оглядывая обоих.
— А карусель… — Усы Фёдора тряслись… — Ни пожрать вовремя, ни отдохнуть. Где мать?
— Ты же знаешь, тётя Лиза еле живая… Я сейчас заходил к ним. — Семён начал раздеваться.
— Карусель, ну карусель! — Фёдор поднялся из-за стола, половицы под ним тяжко заскрипели.
— Вы что такое говорите? Что говорите?
— Ты гляди-ка, — усмехнулся Савельев, вздёрнул брови. — Зачирикала, пигалица. — И опять сел к столу.
Это слово «пигалица» даже и не оскорбило её — так чудовищно было другое.
— Ваш же брат погиб… умер!
— Ну, так что ж теперь делать?
Наташа попятилась от этих слов, беспомощно поглядела на Семёна.
Семён держал в руках свою тужурку, будто раздумывая, повесить её на гвоздь или снова надеть. Повесил и медленно двинулся к отцу. Тот глядел на приближающегося сына с любопытством. И чем ближе подходил сын, тем сильнее прищуривал глаза.
— Извинись сейчас же перед Наташей, — сказал Семён. Голос его был тихий, ровный, но руки затряслись вдруг.
— А на колени перед ней не встать?
— Не будешь? — Семён сжал кулаки.
— Ну? Бить отца собираешься?
— Н-нет. — Семён мотнул головой, обмяк. — Нет… — Он шагнул к порогу, сорвал с гвоздя тужурку. Торопливо надел её, схватил Наташу за руку, потащил к двери, шагнул за порог.
Скатываясь за Шантару, по-прежнему ярко горело солнце в прозрачном небе. На белый снег улицы ложились резкие чёрные тени. Возле дома стояли Ганка с Димкой. Димка что-то говорил, а девчонка заливисто хохотала. Увидев Семёна с Наташей, она умолкла, скользнула за угол, утащила Димку.
Выйдя, почти выбежав на улицу, Семён остановился. Воздуху ему вроде бы не хватало, он жадно и шумно дышал. Всегда мягкий, спокойный, сейчас он был непохож на самого себя — лицо сделалось каким-то угловатым, скулы резко выделялись. Светлые глаза, в которых вечно светился задумчивый огонёк, горели враждебно и жестоко.
— Ладно… Мать — поймёт, всё поймёт, — сказал он непонятно. — Идём.
— Куда?
— Не знаю. Пойдём. — И крупно зашагал.
Минут через пятнадцать они остановились у заваленной по самую крышу снегом мазаной избёнки, чем-то знакомой Наташе. Семён стукнул в дощатую дверь.
— Кто там? Счас, счас… — послышался старушечий голос. Голос Наташа сразу узнала, поняла, куда они пришли. Неизвестно только зачем.
Ещё через минуту Наташа стояла посреди довольно просторной комнаты, а старая Акулина-бобылиха суетилась вокруг неё, костлявыми руками помогала расстегнуть ей пуговицы и быстро сыпала скрипучим голосом:
— Господи! А я думаю — кого бог приблудил ко мне?! Радость-то! Что ж, думаю, она не заходит ко мне когда? Слыхала, как же, будто у Савельевых ты, — Маньша Огородникова сказывала… Маньша-то, ах ты господи, в компанию каку попала! Не хотела, грит, а попала. Плачет всё… Судить тех собираются, и её, грит, требуют как свидетельшу. А она грит — засудят и её, краденое Макарка ваш хоронил у неё, — повернулась старуха к Семёну. — Никто, грит, не знает того, да сама скажу. Не говори, толкую ей…