Самуил Гордон - Избранное
Не знаю, может быть, потому мне так запомнились эти географические приметы Воронкова, что узнал я их в детские годы, когда сам жил в Полтаве на Новопроложенной улице, которой много лет назад присвоили имя Шолом-Алейхема. И разве только Воронково и Переяслав принадлежали к Полтавской губернии? А Лубны, где Шолом-Алейхем был недолго казенным раввином, к какой губернии принадлежали? И вообще в Полтаве Шолом-Алейхема считали земляком так же, как Гоголя, хотя Гоголь происходил из Миргорода. Конечно, Миргороду больше повезло, чем Воронкову. Если бы Шолом-Алейхем не переименовал Воронково в Касриловку, Воронково так же, как Миргород, прославилось бы на весь мир.
На нашей Новопроложенной улице, которая от начала до конца принадлежала извозчикам, грузчикам, шарманщикам, лудильщикам и просто бедным людям, в географические карты и атласы не заглядывали, а глобусов, вероятно, никогда в глаза не видели, — откуда здесь было знать, где кончается одна губерния и начинается другая? И что полтавское Воронково находится возле Киева?
А что, собственно, переменилось оттого, что я вдруг узнал, что Воронково приписано к Киеву? Все равно для нас, полтавцев, Шолом-Алейхем остался полтавцем, как Котляревский, Гоголь, Короленко, Панас Мирный… Переменился только маршрут путешествия: вместо того чтобы поехать в Полтаву и оттуда в Воронково, как я собирался сделать, я поехал сначала в Киев. И хотя я знал уже, что дорога из Киева в Воронково займет каких-нибудь два-три часа, но готовился к поездке как путешественник, собирающийся в далекий путь. Разница лишь в том, что такой путешественник обкладывает себя картами и атласами, энциклопедиями и справочниками, а моим путеводителем был роман «С ярмарки», который на этот раз я читал иначе, чем раньше, настолько иначе, что чтение заняло у меня довольно много времени. Я читал его еще и еще раз, перелистывал, изучал, как энциклопедию. Впрочем, «С ярмарки» действительно энциклопедия прежней жизни в местечках.
Я был похож в эти дни на актера, который вживается в роль. Во всяком случае, когда я жарким летним утром сел в Киеве на Подоле в автобус, который шел в Борисполь, откуда мне еще предстояло сделать пятнадцать — шестнадцать километров до Воронкова, я не был похож на того актера, которого Станиславский, как рассказывают, на одной репетиции заставил несколько раз повторить свой выход на сцену, потому что на вопрос режиссера, откуда он пришел, ответил: из-за кулис, и на вопрос, куда он пришел, ответил: на сцену. Если бы у меня спросили тогда, откуда я еду, я ответил бы: «Из Егупеца». А куда еду? «В Касриловку!» Без этой тщательной внутренней подготовки я много бы потерял. Опять сошлюсь на Станиславского, говорившего, что театр начинается с вешалки. Точно так же Воронково начиналось для меня намного раньше, чем я сел на Подоле в автобус.
Проезжая мимо станции киевского метро, мимо многоэтажных домов с лоджиями в новых районах города, я должен был сделать над собой немалое усилие, чтобы вообразить себя в старом Киеве-Егупеце, с древним Крещатиком и Подолом, с его прежним шумом и гамом, и представить себе, что пассажиры в автобусе мои старые добрые знакомые: стоит мне отвернуться от окна — и увижу перед собой отца Шолом-Алейхема реб Нохума Вевика, постоянно озабоченного, с широким белым лбом, изборожденным морщинами, и редкой бородкой; дядю Пиню Вевика с красивыми живыми, смеющимися глазами; дядю Нисона с закрученными пейсами, который запросто мог рассмешить целый мир; сироту Шмулика, краснощекого, с задумчивыми влажными глазами, словно застланными дымком; Меерку, сына раввина; конопатую Фруму; Фейгеле Ашмедай; кантора Элю в самого Шолома — сына Нохума Вевика…
Когда часа через полтора я сошел в Борисполе, где мне долго пришлось ждать автобуса на Воронково, я следил за собой, стараясь не выйти из роли, в которую так вошел, что сам удивился, как это я не остановил человека в черном длинном, до пят, пальто, с круглой шапочкой на голове, которого я издали принял за обитателя Касриловки, и не спросил, когда увидел большой крест на его груди, о Тевье-молочнике, его дочери Хаве, о Феде, которого Хава назвала вторым Горьким…
Одно могу, однако, сказать с полной уверенностью: среди пассажиров небольшого воронковского автобуса я был единственным человеком, который не жаловался на тесноту, на жару, на пыль, летящую в окна, и на постоянную тряску, от которой прямо сердце выпрыгивало. Наоборот, именно эта тряска помогала воображению: мне казалось, что я еду на тряской телеге по касриловскому, в рытвинах, большаку.
Тем не менее, выйдя из автобуса и хорошенько осмотревшись вокруг, я вынужден был спросить у шофера, что это за местечко и как оно называется.
Шофер с удивлением глянул на меня и ответил, что это деревня, а не местечко.
Я, наверно, заехал не туда. Есть, наверно, два Воронкова: полтавское и киевское, — и мне придется сейчас возвратиться в Борисполь, из Борисполя — в Киев, из Киева — в Полтаву, а оттуда в настоящее Воронково. Если б эта деревушка была Воронковом, которое мне нужно, то сидевшая рядом в автобусе женщина, открывшая передо мной свою душу, как бывает обычно с матерью, выдавшей недавно замуж свою единственную дочь, и не просто единственную, а подаренную: в темные годы гитлеровской оккупации девочку спасла от фашистов крестьянка, жительница Воронкова, — то попутчица моя, конечно, слышала бы о том, что здесь когда-то жил Шолом-Алейхем, и не стала бы спорить со мной, доказывая, что Шолом-Алейхем киевлянин: сколько раз она проходила по Красноармейской улице мимо дома, где он жил.
Еще раз оглядываюсь. Шофер, конечно, был прав. Никакого следа от местечка — деревня, настоящая украинская деревня, с бело-голубыми мазанками, с низкими плетнями, с глиняными крынками на плетнях.
— Я, кажется, действительно, заехал не туда. Это не то Воронково.
— А какое Воронково вам нужно? — спросил меня кто-то из вышедших из автобуса пассажиров.
Начинаю с географических примет, вычитанных в главном моем путеводителе, в романе «С ярмарки».
— Переяслав отсюда далеко?
— О, вы заехали совсем в другую сторону. И вообще, кто это летом из Киева в Переяслав ездит по шоссе? В Переяслав едут по Днепру пароходом.
Из ответа следует, что Переяслав довольно далеко отсюда. А в романе «С ярмарки» написано, что Воронково недалеко от Переяслава. Какие же нужны еще доказательства, что я попал не в то Воронково? И все-таки спрашиваю:
— К какой губернии принадлежала когда-то ваша деревня?
— Андрей Тарасович!
Андрей Тарасович, человек, к которому шофер обратился, старенький, с большой седой бородой и густыми бровями, подошел к автобусу.
— Андрей Тарасович, какая у нас здесь была когда-то губерния?
Старик зажмурил глаза и отрапортовал, как солдат:
— Полтавская губерния, Переяславский уезд! Я ухватился за этот ответ и спросил:
— А о писателе Шолом-Алейхеме вы, дедушка, слышали?
— Слышал ли я? Он же наш, он жил вон там, где парк, на той стороне. Его самого я не знал, но Рабиновичей помню.
— Их дом стоял на Занивской улице, — подсказал кто-то рядом.
— Поговорите с нашим учителем, с Иван Иванычем, — посоветовала мне девушка с высокой прической. — Иван Иванович живет здесь недалеко, тоже возле парка…
Но я хорошо помню, что в моем «путеводителе» «С ярмарки» ни слова не сказано о парке. Старик, заметивший мое недоумение, пояснил мне:
— Там, где теперь парк, когда-то был базар.
Все, что сказано в моем «путеводителе» о воронковсксм базаре с двумя ежегодными ярмарками, «Красными торгами» и «Покровом», я помню слово в слово. Едва я вошел в парк, как стал на память читать описание базара:
— «И в самом деле, какой еще город во всем огромном мире — будь то Одесса или Париж, Лондон или даже Нью-Йорк — может похвастаться таким богатым и обширным базаром, с таким множеством еврейских лавок и лавчонок со столькими прилавками, столиками, лотками, заваленными грудами свежих душистых яблок и груш, дынь и арбузов, которыми козы и свиньи в любую минуту не прочь бы полакомиться, если бы базарные торговки не вели с ними беспрестанной войны! А мы, мальчишки из хедера, тем охотнее отведали бы этих вкусных вещей, но они, увы, были нам недоступны».
Читаю, и мне кажется, что сосны и каштаны прислушиваются. Они даже склонили немного кроны. О чем так распелся соловей на сосне, пустившей глубокие корни в землю, на которой когда-то стояли лавчонки и лотки? Может, прочесть ему о Йоселе, которого тоже звали Соловей? Но мальчика, который здесь за грош или за половину яблока изображал лесного разбойника и голосом, который со временем стал известен во всем мире, пел: «Давай де-е-ньги! Давай де-е-ньги!» — нападая на прохожего, которого изображал Шолом, звали не Йоселе, он назывался Мейером Медведевским.