Адександр Можаров - Смешные и печальные истории из жизни любителей ружейной охоты и ужения рыбы
— Дома-то смеются. Никто не верит. Пошли смотреть. А как на следы набряли у лужи, где поверх моих когтистые лапы, так быстро домой поворочались, — немного грустно закончил дед Саня свою историю.
— Да. Бывает, — сказал С ере га, чтобы что-то сказать, поскольку ясно понимал, что подобное не бывает не только с каждым пятым-десятым, но и среди тысячи такого не всегда отыщешь.
Они снова закурили, когда на пирамиду поднялись брат с Владимиром Петровичем, а чуть позже и Игорь. Перебивая друг друга, подошедшие демонстрировали трофеи и с горечью рассказывали об упущенных возможностях. Солнце нагрело площадку на вершине пирамиды, но воздух оставался холодным, и у нас, неподвижно сидевших на плащпалатке, носы и уши отливали малиновым. Брат как-то по-хозяйски достал из рюкзака оберточную бумагу и расстелил ее уверенными движениями. Оттуда же появилась бутылка настоянной на калгане самогонки, завернутые в потемневшую от жира газетную бумагу сало и хлеб, и шафраново-красные, с желтыми бочками яблоки пепина. Быстрый нож брата ловко поделил все яства на дольки и кусочки под завороженными взглядами компании, и мы расселись вокруг.
— Христос по брюху пошел, — умиленно пробормотал дед Саня после второго, последовавшего почти сразу за первым, фляжечного колпачка «чистогона». — И время другое, и дела другие, а сало и хлеб все едим.
— О чем это ты, дед Сань? — поинтересовался брат, поддевая на нож кусочек красноватого сальца.
— Дед Саня хвастал, как в юности на медведя с подойником ходил, — сказал Сере га так, чтобы подзавести деда, но тот никак не среагировал.
— На медведя-а-а, — протянул брат, укладывая сало себе на язык, и, уже откусив хлеба и аппетитно разжевывая, добавил: — И что? Удачно?
— А то был еще случай! — не обращая внимания ни на серегины подначки, ни на вопросы брата, вдруг заговорил дед. — Это уж после войны я служил под Перемью. Свезли нас в тайгу копать шахты, под што, никто не знал. А бараки ставили в стороне от шахт, возле поселка, и кажный день нас на шахты эти возили в полуторках. Я-то по хозяйственной части был и в поселок частенько наведывался. То это надо, то другое, ну и по женскому, конешно, вопросу в поселке веселее решалось дело.
Мужики усмехнулись.
— А как с поселка идти — перед лесом из досок сколоченный большой щит, а на ем надпись красной краской: «Бойтесь бешеных медведей!» Предупреждает, стало быть, путника. Мол, не бешеные, дак и хрен с ими, а бешеных бойтесь.
Тут уже все засмеялись.
— Поначалу, — продолжал дед, почесывая через дырочку поясницу, — я тоже лыбился — смешно, а потом попривык. Медведей вокруг никаких не было — ни бешеных, ни здоровых. Так, порой говорили, кто по ночам в дозоре караулил, что ходют. Дак, сказать можно всякого. Раз по зиме ко мне, в хозблок зашел старшина Гусев, Виктор Владимирович. Застрелил он копалуху и пришел ее изготовить, потому у меня это все сделать было без сложностей, да и употребить с чистогоном, тайком от капитана Уракова, Николая Николаевича. Это мы с ним нет-нет, да соображали. И суп-от вкусный вышел, и мясо сладкое, и выпили мы приятно, а уж стемнело. Тут нам и надумалось на двор, по нужде. У меня, за хозблоком — чуть под горку — кидали с кухни всякое. Выскочили мы на мороз в одних рубахах да галифе — до того изнемогли от сытости — и сразу за хозблок — нырк. А там уж под горку сапоги сами котют. Вот тут он и встал передо мной, как из-под земли вырос. Дыхнул мне в харю смрадом. Что делать? — дед скосил на сторону маленькие глазки, словно видел не нас и луга, а ту картину с медведем. — Выбору небогато: упасть или отпрыгнуть. А сам котюсь на него, и ни того, ни этого не делаю — аморально как-то. Что меня проняло, что я до такой мысли возвысился, и не знаю. Только чую, опять, как тот раз, зло на меня накатывает. Раскинул я руки коромыслом, что твой ветряк, да как заору благим матом, в целях сохранения собственной жизни.
Мы заулыбались, а дед зашелся тонким смехом.
— Ору на яво, что твой дерижопель!
— Дерижабль? — удивился Владимир Петрович. — Так, он и не орет и не рычит.
— Вы учены, вам виднее, — с затаенной обидой проворчал дед и прежде, чем умолкнуть, повторил: — Как заору, дак бяда.
— Дед Сань! Ну доскажи, — взмолился я после некоторой паузы.
— Что дальше-то?
— Дальше? — дед еще помолчал для порядка, а может быть просто смущенный неожиданным открытием: как это — «дерижопель», и не орет?!
— Дальше мядведь вдруг осел, да ка-а-ак треснет у его между ног!
Я ничего не пойму, а он произвел жалобное такое скуление, да и деру в тайгу. Гляжу, а где он стоял, кучка дымится, вроде парит.
— Как же ты разглядел, в темноте-то? — поинтересовался Серега с ехидной улыбкой.
— Дак, свет из моего окна падал!
— Куча чего, я не понял? — совершенно серьезно спросил Владимир Петрович.
— Того! — победоносно воскликнул дед и в сердцах добавил: — Того самого куча!
Я хохотал, стоя на коленях и прижимая правую руку к животу.
— А ты… дед… не спутал? — выкрикивал, когда мог, брат. — Может, это не медведь был, а капитан Ураков за вами подглядывал? Николай Николаевич?
— Нет, — вдруг посерьезнел дед. — Точно медведь. Капитан Ураков суровый был человек, но такого не позволял себе — подглядывать. Дак, вот. Обернулся я, гляжу на старшину, а он, как мертвый! Я цоп его, да назад — в хозблок! Посадил, влил в него чистогону, а он все молчит. Молчал-молчал, да вдруг заплакал. Жалобно-жалобно. Воит да причитает: — Молышь я! Молы-ы-ы-ышь!
Я его и так и эдак, и по-ласковому:
— «Смирно! Разговорчики в строю!»
А он, знай, заходится. Терпел я, терпел, да как гаркну:
— Какой-такой молышь? Щас объясняй!
Он замолк, поглядел в глаза мне сентябрем и тихо-о-онько прошептал:
— Я молышь. Я убоссался.
Сергей при этих словах бухнулся навзничь, раскинул руки и застучал ладонями по бетону. Брат, стоя на коленях, кричал:
— Братка, стрели в меня из двух стволов, а то сейчас сам помру!
И только Владимир Петрович слегка недоуменно и как-то лирично улыбался. Дед же, просмеявшись, вновь и вновь повторял с таким выражением, будто говорил это впервые: — Поглядел сентябрем, да и говорит: — Я молышь. Я убоссался.
А я, отхохотавшись, вспомнил вдруг про порезанную руку. Она не болела. И тогда я вспомнил чью-то недавно услышанную фразу, бог знает почему, оставшуюся в моей памяти, о том, что алкоголь — это хороший общий анестетик. И правда хороший.
КОСАЧ
два ранний март набрасывал долгие синие тени на волнистый и свежий еще снег, я уходил на лыжах за Волгу. Лыжи были старые, длинные и широкие — в половину охотничьих — и шли по упругому насту лишь чуть утопая.
— Может, ты и не в леса вовсе катаешься? — хитро прищуривался брат. — Завел себе в Затоне бабенцию, а мне тут сказки братьев Ежова-Бажова пересказываешь.
— А-а-а-а, — отмахивался я, не стараясь его разубедить. — Ну, тебя.
Я совсем не собирался объяснять ему, зачем я езжу за Волгу. Мы всегда таили друг от друга наши слабости или то, что казалось нам слабостями.
Еще секунду назад низкое солнце заливало комнату светом, но вдруг резко упало за горизонт, точно монета в копилку, и строчки в книжке воспоминаний сестры Микалоюса Константинаса Чюрлениса о своем брате, в которую я сосредоточенно смотрел, будто бы читая, стали просто невидны. Зажгли свет.
На самом деле я не мог теперь читать потому, что думал совсем о другом. Не только брату, а и себе я боялся признаться, что не просто так катаюсь целыми днями на лыжах, а ищу токовища тетеревов.
Дед Саня рассказывал о косачах, любивших по весне ощипывать молодые шишечки сосен на песчаных гривах, в лугах. Он говорил об этом так, будто рассказывал сказку.
— Вядать, прошел их час, не лятают тятери-то, — заключал он печально всякий раз перед тем, как отхлебнуть чаю или откусить своим единственным желтым зубом размоченную баранку.
— А за Волгой их нет? — спрашивал я, выдавая свой интерес поспешностью речи. — Там же леса, болота.
— Дак, не ведаю, — простодушно сообщал дед Саня. — Затонские не скажут, когда и есть, а нашим не ходится в эку даль.
И я продолжал свои поездки за Волгу. Морозные ночи оставляли после себя толстые шубы стеклянного инея, какого не встретишь зимой, по кустам и стеблям желтой прошлогодней травы. Утренний холод щипал за нос. Но солнце скоро расправлялось и с тем, и с другим, и по— хозяйски принималось топить снег на дорогах. Буйные сырые ветры, пьяные от запахов, бросались туда-сюда по улице и на высокой ноте свистели в правое ухо, пока я скользил по укатанной уже лыжне через Волгу. В лесах зима держалась дольше — до обеда. А с обеда, млея от настырного яркого света, снега на полянах нагревались и влажнели, и крошечные черные снежные блохи, мириадами выбираясь из-под них на поверхность, делали снега серыми. Если низко наклониться и посмотреть на такой снег, то увидишь множество мелких козявочек, скачущих, словно блохи. Хотя к блохам они не имеют никакого отношения.