Николай Глебов - Ночная радуга
Но сердце его еще стучало, потому к нему подбежала сестра, выхватила из сумки пакет и стала бинтовать бледный, в багровых пятнах лоб. Девочка даже не замечала, как кровь убитого льется ей на шинель.
Забинтовав бойца, она поглядела ему в уже мглистые глаза, вновь положила на землю и кинулась к еще живым.
Вблизи нас ранило, нет, тоже почти убило молоденького бойца, совсем мальчика, лет семнадцати, может быть.
Снаряд оторвал ему ногу, и боец, привалившись к сосне, бормотал беспамятно:
— Ой, мама... Ой, ногу жжет...
У него, мальчика, горела нога, которой уже не было.
Сестра упала возле него на колени, с треском разорвала бумагу бинта, но, бросив взгляд в лицо бойцу, тяжело поднялась на ноги. Он уже не дышал.
А огонь немцев становился все гуще и злее. В любую минуту они могли пойти в атаку, и к этой грозной минуте берегли партизаны полупустые автоматные диски.
Несколько «кинжальных групп», выполняя приказ Ивана Лукича, прошли болотами за спину немцев. Отвлекая врага от основных позиций отряда, партизаны дожигали последние крохи патронов и гранат.
Пять часов пятнадцать минут... Половина шестого... Без четверти шесть...
Иван Лукич маялся в штабной землянке, возле миски с остывшим гороховым супом, и, подперев кулаком небритую щеку, жадно курил махорку.
Женя и Ваня сидели на поваленной сосне и молча чертили палочками по песку. Женя часто вздыхал, прислушиваясь к вечерним лесным звукам. Нет, не слышно ничего такого, что напоминало бы пение авиационных моторов!
Но вот Женя вздрогнул, в его глазах вспыхнули огоньки, и он расширенными глазами посмотрел на брата.
— Ты слышишь, Иван?
В вышине завывал самолет. Звуки его мотора становились все явственнее, вот-вот машина могла появиться над лагерем. Иван, весь напруженный от ожидания, внезапно обмяк и зло сказал брату:
— Это немец, Женька.
Конечно же, это был немец! Моторы у наших самолетов поют ровно, протяжно, густо. А этот подвывал, как изголодавшийся волк, — будто царапал небо своим воем.
«Юнкерс-88» прошел над лесом, осыпав окопы и землянки крупнокалиберными пулями, И снова вокруг стало тихо и сумрачно.
Стрелки на часах показывали семь с четвертью.
— Значит, не придут! — бросил Иван Лукич начальнику штаба, и брови на лицах командиров сошлись к переносицам. — Выходит, не долетели птицы.
Командир вышел из землянки, взглянул на молчаливых партизан, приказал:
— Всем занять окопы. Больным и раненым — тоже.
Леонид Петрович проверил патроны в пистолете и мрачно покачал головой: «Что можно сделать такими пульками в лесном бою?» Потом достал блокнот и стал в него что-то записывать: ведь он был газетчик и верил, что вырвется из западни.
Иван Лукич внезапно подозвал меня к себе и сказал, перекатывая самокрутку из одного угла губ в другой:
— Пойди ко мне в землянку и возьми автомат. Под подушкой еще граната есть. Ее Леониду отдашь. Может, и уцелеем.
Пожевал папироску, добавил твердо:
— Надо уцелеть. Иди.
Я побежал в блиндаж Ивана Лукича, взял оружие, и мы с Леонидом Петровичем спустились в окопы.
Мой товарищ подвигал мохнатыми бровями, вставил запал в гранату, посоветовал мне:
— Ты не горячись, издали не стреляй. Пусть подходят вплотную.
Мы приготовились к бою. Штыки, дула автоматов и охотничьих берданок щетиной торчали из окопов.
Слух и зрение были напряжены до крайности.
И вдруг случилось что-то нежданное и диковинное.
Совсем внезапно, будто вывалившись из облаков, над лагерем промчались два краснозвездных бомбардировщика. Промчались, как буря, две могучие машины вдаль — и стали разворачиваться.
Еще не веря в удачу, в счастье, в спасение, партизаны кинулись на поляну, где был выложен условный знак для машин.
Немцы подняли отчаянную трескотню, но самолеты сбросили боеприпасы и легли на обратный курс. Вдобавок они еще швырнули десяток бомб на голову врага.
— Все-таки наши пришли! — торжествующе сказал Женя и, встретившись с ласковым взглядом Ивана Лукича, добавил: — Я знал, что придут. Я же твердил!
И мне показалось: он говорит не только о самолетах, но и о почтарях, нашедших свою голубятню, свой походный военный дом.
В фанерном ящичке, сброшенном вместе с другим грузом на парашюте, оказался Гек. На его ножке была записка. Командование армии коротко сообщало, почему раньше не могло выполнить просьбу: транспортные машины перевозили раненых в тыл, а боевые ушли на бомбежку.
В записке, вероятно, на всякий случай, сообщалось, что голубка не прилетела.
Женя очень волновался из-за этого. Он то и дело подходил ко мне и спрашивал:
— Товарищ старший политрук, а товарищ старший политрук! А она не с яйцом была?
И сам пояснял:
— Когда голубка с яйцом, то плохо летит. Может даже сесть где-нибудь.
Потом снова подходил, садился подле меня и вздыхал:
— А вдруг она больная чем?
Он расстроенно моргал, и его большие яркие глаза блестели, как синие стеклышки.
С боеприпасами воевать было можно! Партизаны с веселым злорадством выматывали все жилы из врага. Вынужденные всю последнюю неделю экономить патроны, они теперь не жалели «огонька» и в темноте сваливались на врага, как сокола́ на ворон. Я думаю, что за все это время ни один немецкий солдат не сомкнул глаз.
На восьмой день противник снял осаду, и посланные вслед за ним партизаны сообщили: неприятель форсированным маршем ушел к Ловати, на линию фронта.
Иван Лукич приказал немедля выпустить Гека с донесением.
В штабе одиннадцатой армии, куда мы добрались с Леонидом Петровичем через несколько дней, нам объяснили, почему немцы оставили в покое партизан: наши части зажали в тиски врага на Старорусском направлении, и гитлеровское командование перебрасывало силы для выручки своих частей.
* * *Примерно через неделю мне позвонил начальник разведки и попросил зайти к нему.
— Это может тебя интересовать, — сказал он, кивком предлагая сесть на скамью, на которой уже сидели мои друзья разведчики.
Он подвинул к себе папку с бумагами и пояснил:
— Сейчас допрашивали «языка». Он из той группы, что воевала против Ивана Лукича. Про Чука кое-что есть. Кажется, не врет.
Немца повторно вызвали на допрос.
Смысл его рассказа можно передать в нескольких словах. Немцы заметили Гека, летевшего со стороны партизан, но поздно: голубь успел проскользнуть. Когда же через час появилась голубка, солдаты открыли такой адский огонь, что листья, по уверениям рассказчика, стали осыпаться с деревьев. Шальная пуля — наверно, разрывная — попала в Чука, — и голубку разнесло на куски.
Немцы пытались найти ножку, чтобы прочесть записку, но ничего не отыскали.
— Я нет стрелял! — со страхом произнес пленный, заметив, как сощурили гневные глаза командиры разведки.
* * *— Вот и все, ребята, — закончил я. — Можно добавить, что Ваня и Женя уцелели на войне, что Гек очень грустил о голубке, а к партизанам его больше не посылали: им сбросили с самолетов надежные и удобные рации.
Несколько секунд в комнате царила тишина. Потом Пашка Ким провел ладонью по лицу, будто отгонял от глаз что-то мешавшее ему видеть комнату, и напомнил:
— Вы еще обещали показать фотографии.
Я достал из стола снимки. На одном из них были изображены Ваня и Женя, беседующие с командиром разведки, на другом — Чук и Гек в своей походной голубятне.
— Ну вот, — толкнул один мальчуган другого, когда все нагляделись на фотографии. — А ты говорил: голуби — так себе, баловство.
— Это не я, — передернул плечами малыш, — это мама. А я всегда... я всегда... говорил не так...
И из его заблестевших глаз невесть отчего на крошечный — пуговкой — носик скатилась слезинка, потом другая, и малыш заплакал, всхлипывая и растирая ладонью слезы.
— Что ты, Гриша, — пытался я его успокоить. — Ну, перестань. Ведь ты же большой.
— Да-а-а, — протянул малыш, — мне Чука жалко. Зачем они Чука убили?
— Гришка, перестань! — солидно сказал Ким. — Это ж — война. Сам понимать должен.
Он взял мальчика за руку, кивнул всей команде, и ребята, тихо поднявшись, стали прощаться. Дойдя до двери, Пашка, пошептавшись со своими, напомнил:
— Вы обещали напечатать снимки Вани и Жени, Чука и Гека. Так не забудьте. Очень просим. Для нас.
ПРИГОВОРЕН К РАССТРЕЛУ
Гвардейцы шли на Ростов от Ольгинской. Все кругом свистело и ухало, скрежетало и выло, будто все черти и ведьмы собрались сейчас в Придонье на свой шабаш. В короткие часы отдыха и забытья мне снился Ростов. Я родился в этом городе, и пусть прожил в нем совсем мало — свой начальный год или два, — он навсегда остался в моем сердце родиной, близким душе и уму местом на необъятной земле.