Александр Фадеев - Разлив
Марина уже не плакала или, вернее, не могла уже плакать и лежала тихо, без движения, почти не дыша. Источились горькие думы о собственной судьбе, о Дегтяреве, о мельнике, осталось только переполнявшее душу и тело безмерное, дошедшее до последней черты отчаяние.
Харитон на цыпочках подошел к ней и, опустившись на корточки, положил ей на голову большую черную руку. Она вздрогнула и, посмотрев на него, ничего не сказала. Похоже было, что нисколько и не удивилась его появлению.
— Слышь… Марина!.. — сказал Харитон, насильно вытягивая застревающие в горле слова. — Гнилой он, и сволочь… мельник-то…
Она ничего не ответила, но он не продолжал, ожидая, что она догадается, о чем он хочет говорить. Марина не догадалась. Тогда он взял ее за руку и более твердым голосом сказал:
— Уж лучше тебе за меня пойти… Конечно, белого хлеба у меня нет, черный тоже не всегда бывает… Зато здоров.
Марина не понимала как следует, о чем он говорит, но звук его голоса напоминал ей Дегтярева. Она снова упала головой в подушку и заплакала, по-детски, неглубоко и часто всхлипывая.
— Не нужно плакать, ну! — крикнул Харитон сурово. — Не время!..
И только от его крика она осознала наконец, в чем дело. Тычась носом в подушку, заплакала еще горше и жалобней.
— …Сговорена… уже… с попом… сва-адьба… — проступили сквозь плач и всхлип дрожащие и мокрые, лишенные всякой надежды слова. — Свез уже… отцу Ивану… муку… Вавила…
— Черт с им, с попом! — вспылил Кислый. — Дура ты, вот што! На кой ляд нам поп?.. Сама гнилая будешь, дети — пойми!.. Не до попа тут!..
Не привыкшая думать, в куски разбитая горем, Марина только на одну секунду попыталась представить, как отнесется к ней, невенчанной, село. Ей вспомнилась брошенная прошлый год землемером высокогрудая Палага, затравленная пьяными бабами на пыльных перекрестках и утопившаяся в омуте у речного колена. И оттого, что невыносимо противным и страшным было распухшее, изъеденное сомами и раками тело Палаги, не нашлось в простой Марининой голове сил, чтобы переступить неумолимый, веками признанный закон.
— Нельзя… — сказала она тихо.
— Подумай!
Харитон сидел на полу и ждал. Сидел долго: час, может быть, два. Желтый солнечный платок у растворенной двери передвинулся к противоположному закрому, а он все ждал.
Марина перестала плакать и молча лежала на тряпье. Из-под грубого холщового платья торчали неживыми обрубками ее босые грязные ноги.
— Слушай, — хрипло сказал Харитон, — а если я найду такого попа, что повенчает… со мной?..
— Не найдешь, — ответила она безнадежно.
— А если найду?
— Сам знаешь, чего спрашиваешь!.. — крикнула она истерически.
Он резко вскочил и вышел на улицу. Несколько секунд Марина слышала, как хрустели под тяжелыми ступнями разбросанные по двору щепки.
3В этот день казались Кане люди опаснее зверей. И на пришедших только что со сходки отца Тимофея и Жмыхова она тоже взглянула с недоверием. Но было у лесника все такое же впалое лицо, с отросшей за поездку рыжеватой бородой, и по-прежнему шутил лукаво и смеялся священник. Разве только от жары больше обычного налился кровью поповский мясистый нос и сиял и лоснился от пота.
— Ну, так как порешим? — грузно отдуваясь, спросил поп Жмыхова.
— Так уж порешили. До вечера мы, ясное дело, управимся. Десять пудов муки своей свезу в обчество. Постановление!.. Хоть и не нас касается, а все-таки везти домой всю неудобно.
— По холодку и грянем, — согласился отец Тимофей. — Ночи теперь месячные. Гляди, к утру до Кошкаровки доплывем.
Он ушел, звучно сморкаясь в подрясник.
4Когда прибежал Харитон домой, сидел отец Тимофей на толстом обрубке дерева и, подвывая под нос что-то веселое, чинил свои уже не менее ста раз чиненные сапоги. Разбирался поп в дратве чище Евангелия.
Выслушав сбивчивые пояснения и просьбы Харитона, он удивленно развел руками.
— Вот так де-ело! — протянул басисто. — Видна, как говорится, птица по полету, а добрый молодец по соплям. И охота тебе венчальную комедь отламывать, а?
— Так не идет без венца, пойми! — горячился Харитон.
— А мельника думаешь с носом оставить? Отняли, мол, мил человек, у тебя мельницу, дак на тебе вот эдакий нос?..
Отец Тимофей приставил к своей луковице желтую руку и, выпустив из межколенья сапог, залился безудержным басовитым хохотом.
— Брось ты! — сказал Харитон грубо. — Мне не до смеху…
— Ну и дурень! В твои годы я тоже большой чудак был. Бывало, Маруся, псаломщикова дочка: "Пойдемте, Тимоша, впроходку!.." Я так и таял. А кончилось впролежку. Теперь моя жинка — вона!..
Харитон схватил попа за плечи и, притянув к себе, сказал сдержанно:
— Ты… со мной теперь не шути… понял?
Был отец Тимофей по-прежнему спокоен и весел, только в черемушных глазах появилась маленькая серьезность.
— За эдакие делишки, нападение то ись на священную особу, при старой власти напороли бы тебе, паря-зараза, кой-какое место. Теперь, конешно, ты можешь меня и убить… — И, переходя внезапно на совершенно деловитый тон, забубнил отец Тимофей: — Доставай двух свидетелей, кралю под мышку — и в часовню, что в орешнике на отлете. Я там буду.
— Ночью надо, — сказал Кислый, — а то ежели увидят…
— До вечера надо, — обрезал поп, — потому уеду с сумерками…
Харитон бросился к выходу.
— Стой!.. Раздобудь пару колец да захвати бумагу и чернила. Я хоть уеду, а бумага останется. Церковной печати у меня не имеется, так потом в волости заверишь…
Оставшись один, отец Тимофей взялся за сапог. Работа, однако, не клеилась. Потертая подошва стояла с куском гнилого верха и, ощерившись гвоздями, смотрела на попа ехидно и злобно, по-щучьи.
— Жизнь тоже! — сказал он неизвестно по какому поводу.
5Отягченная росой, жалась к земле новая июльская трава. Звездным вечером шли от земли густые и пряные соки. Одинаково дышали ими влезшие под небо кедры и пресмыкающиеся у их подножий мхи. В темных берлогах вбирало их всеми порами шерстистых тел угрюмое зверье.
В насыщенном парами воздухе далеко разносился ленивый стук тележных колес. Гаврюшка правил лошадью, а Жмыхов с отцом Тимофеем и Каней шагали рядом с телегой.
…Исайя, ликуй,
Кого любишь — поцелуй… — игриво напевал отец Тимофей.
Ползли за людьми и подводой большие несуразные тени.
— Чего больно весел? — спросила Каня.
— Так… — усмехнулся поп. — Штуку мы тут одну отмочили… Человеку, скажем, счастье на всю жизнь, а мне — выпивка.
Тянуло от попа едким табаком и спиртом.
— Тебе завсегда выпивка, — сказала Каня немного даже с грустью.
На коротком канате тянулась за телегой лодка. Скребла и царапала песок черствым и крепким днищем… По бокам дороги под свежими обильными росами падали темноликие кусты.
— Да… — в раздумье протянул Жмыхов, — ворочает Неретин делами. Большой человек, ясное дело. Много людных мест прошел и в книгах разбирается. А мы тут… — Он махнул рукой и с неожиданной суровостью докончил: — живем, как звери…
— Это ты, может быть, и зря, — сказал отец Тимофей. Неодобрительно тряхнул большой и гулкой, как котел, головой и, пережевывая губами, добавил низко: — Не звериным сильны мы тут, а человеческим. Так полагаю.
"Мудрит поп, — подумал Жмыхов, — пьян вовсе…"
Притулившись к берегу, тихо спал на реке паром. Они спустили на воду лодку и сгрузили в нее муку.
— Но-о! — крикнул Гаврюшка, весело тряхнув вожжами. — Прощевайте.
Долго тарахтели по лесу удалявшиеся колеса.
— Ну, садись, дочка, — сказал Жмыхов встрепенувшимся голосом. — Марька-то на хуторе, поди, заждалась.
Лодка скользнула по воде и, распуская по бокам играющую месяцем зыбь, поплыла книзу…
Из прибрежных кустов вышел на берег человек. Остановившись у самой воды, долго смотрел вслед уплывавшим. Смотрел до тех пор, пока долетали до него бубнящий голос отца Тимофея и раскаты звонкого девичьего хохота.
А когда замерли вдали людские голоса, человек на берегу задумчиво ткнул ногой блестящую гальку и, понурив голову, слушал привычным лесным ухом тихий шелест воды о камень.
6Приемка хлеба и остальные дела задержали Неретина на неделю.
Теми днями шел по инородцам послух, что, уходя из Сандагоу, взял Тун-ло у Неретина чудодейственную бумагу к русскому Старшому в Хай-шинвее.[4] На самом же деле Тун-ло ушел в тайгу на охоту.
Свежим росистым утром выехал в Спасское обоз за хлебом. Пересекая падь, дружелюбно катились по дороге телеги. Высевалась из-под колес мягкая золотистая пыль.
Натиснув — от солнца — к самым глазам солдатскую фуражку, ехал на передней подводе Неретин. Даже в дороге не умела отдыхать его луженая голова и варила одну за другой деловитые мысли.