Ирина Гуро - Песочные часы
Почему-то я отнесся к тем и другим с осторожностью. Меня привлекали скромные листочки, написанные торопливой рукой, как бы без надежды на успех: так слабо, без нажима, выводили строчки и так незаметно, где-то на краю двери или в окне, звали они желанного квартиранта снизойти до их предложения.
И я заходил в подъезды стандартных четырехэтажных домов, подымался по лестницам, овеваемым разнообразными запахами, и встречал приукрашенную всеми способами нищету. Но всякий раз что-то останавливало меня.
В своих поисках я забрел в район ярмарки. Сама-то ярмарка открывалась раз в год, от нее остались рваные парусиновые палатки, конструкции аттракционов, помосты «американских гор». Все это, в своем разорении и неподвижности, выглядело словно когдатошний город, брошенный жителями во время чумы или землетрясения.
Среди этой мертвечины я не нашел ничего живого, даже вода не била в фонтанчиках для питья. Но, выбравшись из хаоса бывшей ярмарки, я увидел дощатую будочку с яркой вывеской. На ней стояло только два слова: «Фрау Лизелотта». В окне видна была пышная дама, которая стреляла подкрашенными глазами вправо и влево, а тем временем, не глядя, что-то перебирала на столе перед собой. Я заинтересовался: не билеты ли она продает? И куда?
Но, приблизившись, был поражен донельзя: дама оказалась восковой, с заводом, видимо, довольно длительного действия, потому что никого поблизости уже не было, а пока я стоял, она ворочала глазами еще минуты три. А потом я вычитал из инструкции на стене будки, что надо бросить в щелочку десять пфеннигов, что я и сделал, и Лизелотта снова начала стрелять глазами.
Это было не главное ее занятие: она оказалась гадалкой. Так как щелок было две — «для дам» и «для мужчин», Лизелотта выбрасывала за те же десять пфеннигов свои пророчества мужчинам — насчет успехов по службе, коммерческих дел и карточных выигрышей; женщинам — про любовные дела и детей. Я просадил на нее тридцать пфеннигов, из любопытства бросив монету даже в щелку «для дам». Мне выпала «нечаянная измена мужа» и примирение с ним. А с «мужской» стороны я получил перспективу «расширения своего предприятия» и «крупный выигрыш на скачках».
Забыв свои горести, я забавлялся с Лизелоттой минут двадцать и хотел уже закончить нашу встречу. Но тут вгляделся в лицо Лизелотты, и мне стало как-то не по себе. Не то чтобы она выглядела как живая, это— нет. Но в восковых ее чертах странным образом запечатлелось выражение брезгливости и как бы напускного веселья. Глазами она стреляла, естественно, механически, но почему-то казалось, что она все время притворяется. Это была непростая кукла, несмотря на грубую раскраску, чудовищное ярко-розовое декольте и лиловатые губы. Вся суть была в улыбке, странной улыбке этой ярмарочной Джоконды.
Впрочем, я, конечно, мог все это нафантазировать.
В конце концов я оказался в начале узкой улочки, название которой прочел на угловом указателе: Линденвег.
Я остановился, чтобы закурить и продолжать поиски на чем-то понравившейся мне улице. Закуривая, я отвернулся от ветра и увидел, что стою прямо у объявления. Оно было аккуратно пришпилено четырьмя кнопками к садовой калитке. Да, за свежепокрашенными светло-зеленой краской штакетинами виднелся настоящий сад. Может быть, он был и невелик, густая зелень мешала рассмотреть, что там, в глубине, скрывается.
Текст объявления ничего не подсказывал: просто сдается комната одинокому. Требование «одиночества» было не оригинальным: понятно, что сдающие остерегались семейных. Объявление было как у всех, обращал на себя внимание только почерк, которым оно было тщательно и очень экономно написано. Почерк был старинный; казалось, что писавший пользовался не современной ручкой, а пером «рондо», — такие нажимы и завитушки выписывала хозяйка, — в нем высматривалось что-то женское.
Я хотел уже дернуть ручку звонка, по-деревенски висящую на проволоке сбоку, но увидел, что калитка не заперта. Я толкнул ее и оказался в саду. Он был скромен; то, что таким пышным виделось с улицы, оказалось всего лишь несколькими яблонями и кустами сирени.
Но единственная дорожка, которая вела среди них, была ухожена, присыпана песком и обрамлена битым кирпичом, словно ощерилась красноватыми острыми зубками. Пройдя по ней совсем немного, я остановился в изумлении: передо мной высился, нет, вернее, разлегся— такой он был распространенный вширь — барский дом, настоящая усадьба. Окна полукруглые вверху, ничего от готики, и от современности — тоже. Просто какой-то поленовский дом, дворянское гнездо, бабушкин сад, — мне даже смешно стало…
Ну, а где же тут могло что-то сдаваться? Даже одна мысль об этом отталкивалась от добротности и целостности дома с белыми колоннами и мезонином, в котором имелись даже цветные стекла. При всем при этом как бы отстраненном от действительности виде, дом казался отнюдь не заброшенным, не запущенным: окна сияли зеркальной чистотой, каменные ступеньки крыльца были надраены до блеска, и единственное, что внушало подозрение о его необитаемости, это наглухо задернутые занавеси, — в окнах мезонина — веселые, в цветочках, а на нижнем этаже — тяжелые, штофные. Сейчас, попав в луч солнца, они виделись темно-красными, но, возможно, были более спокойного цвета.
За домом расположились какие-то службы: несомненно, здесь имелся гараж, возможно переделанный из конюшни, — гораздо легче было представить себе у этого крыльца фаэтон с парой лошадей, чем машину, — и, может быть, летняя кухня… Озадаченный, стоял я перед фасадом, в котором отмечались всё новые и всё более несообразные в данной действительности подробности— например, кадка для дождевой воды у водосточной трубы. Не цинковое или пластмассовое ведро, а именно кадка, склепанная напрочно и потемневшая, полная воды. Да, когда же она наполнилась? — ни к селу ни к городу подумал я, но эта мысль тут же привела воспоминание о той ночи… И я поторопился: где же все-таки и что здесь сдается? Подойдя ближе к невысокому крыльцу с дубовой дверью, тоже архаичной, я увидел тем же витиеватым почерком исписанную картонку, не приколотую, а заткнутую за планку двери, из чего можно было заключить, что дверью не пользуются. На картонке стояло: «Вход за углом».
Тут уж раздумывать было нечего. Я обогнул дом, как это подсказывал изгиб все той же зубастой дорожки, и сразу увидел, что — да, именно здесь может сдаваться… Одинокому. Безусловно, одинокому. Да уж трудно было бы выдумать более одинокое существо, чем я, — сейчас мысль эта уже не вызывала боли, я даже как-то бравировал ею. Перед самим собой.
Что же сулила эта сторона дома одинокому постояльцу? Я разглядывал с таким усердием, как будто уже дал задаток, площадку, не асфальтовую, а утрамбованную, песчаную, она напомнила бы площадку для игры в крокет, если бы была поменьше. Ее отделяла от дома ограда из смородинных кустов, подрезанных с большой аккуратностью и точным расчетом, так что, идя вдоль стены, вы никоим образом не рисковали зацепиться за эту ограду, но вместе с тем приятно ощущали возле себя этот свежий, зеленый бордюр. Да, приятно. Все здесь было именно приятным. К этому, еще должен бы обнаружиться небольшой, неназойливый цветничок…
И только я об этом подумал, сразу же и нашел его: тут же за площадкой, — отсюда была видна лишь часть клумбы с острыми копьеобразными листьями ирисов, которые уже отцвели, но я не сомневался, что там еще много есть всякого, что как раз цветет…
И все это отзывалось во мне умиротворением, как-то утешительно. Чей-то голос подсказывал мне: «Вот видишь, еще можно жить на свете, — есть такой милый, утешительный дворик, где желтый песок и зеленые кусты декоративной смородины, а там еще и цветничок… И тишина. Разве ради этого не стоит жить? Но будет еще что-то. Еще что-то ждет ведь человека, если ему только восемнадцать…»
Прислушиваясь к этому голосу, я весь размягчался, открывался навстречу чему-то, что еще может произойти, — ну конечно, может… Да, мое положение не из легких. Но ведь мне ничто не грозит. Ничто не мешает мне просто жить. Как жил бы настоящий Вальтер Занг. И наверное, мне нужно почаще оглядываться ка него, примеряться к нему. Что бы он делал на моем месте? Уж конечно бы жил и радовался тому, что живет.
В такое время, когда проще простого свалиться с простреленной башкой или, того хуже, вернуться беспомощным калекой!…А тебе не стыдно так думать? Ну, почему же? Я не хотел жить ради жизни. Я был готов к подвигу, — да, именно так. Но немецкой молодежи требуется здоровое тело как вместилище здорового духа, ей понадобился новый плавательный бассейн…
И я пал жертвой… Значит ли это, что жизнь моя кончилась? Нет, нет! Я буду жить, как живется. Пока меня не позовут.
Думая так, я в глубине души понимал, что некому меня позвать, — кто меня разыщет? Где? Я не мог оставить никаких следов. Но было утешительно допускать такую возможность.