Иван Рахилло - Первые грозы
— Меркой покупала или на вес?
— Ведром. Ты бы рассказал...
— Почем за ведро? — перебивал он.
— Четвертак. Худой ты...
— Подешевели, значит?
— Были тридцать. Где это ты штаны...
— Огурцы как, посолила?
— Бочонок надо к бондарю отдать — рассохся без воды... Давно надо, тебя вот не было...
— Отнесу. А почём нынче огурцы?
— Пятак за сотню.
Митя чувствовал, что мать, семеня и спотыкаясь слева, не сводит взгляда с его лица, и лишь по этой причине он взял и переложил мешок с правого на левое плечо, хотя ему и самому хотелось разглядывать её бесконечно. Но взрослому нежности не полагались, и поэтому он шёл немного впереди, стесняясь встречных. От слабости у Мити кружилась голова и дрожали ноги, но он нёс мешок с таким видом, словно это были и не яблоки, а резиновые мячи.
Во дворе школы маршировали солдаты, возле сторожихиного домика чадила походная кухня.
Обкусанной деревянной ложкой Митя черпал вчерашний холодный борщ, в сотый раз рассматривая прибитую над столом картину «Тайная вечеря». Шафранная карточка отца висела боком — Митя поправил её. Отец добродушно глядел с фотографии, словно одобрял Митино возвращение.
Глава десятая
Утопая в сугробах мыла, Митя свирепо скреб онемевший затылок, пригоршней выгребая из деревянного корыта горячую воду. Мыло отваливалось хлопьями, обнажая розовое, раскаленное тело. В маленькой кладовой полутемно. Мать ожидает за дверью с перекинутым на плечо полотенцем, и, хотя ему трудно намыливать свою спину, он стесняется и уже не зовет её, как бывало прежде. «Обойдусь и сам», — думает он, нахмурившись. Мать угадывает его настроение.
— Может, Федьку позвать? — справляется она из-за двери.
— А на кой он мне?
— Спину потереть... А то давай я помою?
Но в ответ слышится стыдливый возмужалый плеск воды.
Рубашка выутюжена до лоска. Митя с наслаждением влезает в её прохладную свежесть и застегивает на тонкой шее широкий воротник.
— Ишь похудел как, — печально замечает мать, — за ворот хоть руку просовывай. Прямо хомут...
Митя молча обрезает тупыми ножницами отросшие распаренные ногти и думает о Никите.
— Это всё пустяки, — отвечает он, — шея — она поправится, а вот ногу назад не приклеишь...
— Какую ногу? — спрашивает мать.
— Никита без ноги остался.
— Как без ноги?
— В больнице я с ним лежал...
— Ах ты, господи!.. Ну?
— Что «ну»? Надо проведать его. Испекла б чего, а я отнес.
В палисаднике замычал телёнок; Митя прислушался и нетерпеливо выбежал во двор, щеколда за ним звякнула с шумным изумлением. Телёнок, растопырив тонкие, неуверенные ноги, стоял за погребом — ушастый и смешной. Увиден знакомого, он мукнул по-приятельски и печально взмахнул хвостом.
— Скучаешь, брат? — Митя легко потрепал его за плюшевое ухо.— Хозяина ждёшь?.. Он, брат, не скоро выздоровеет... Потерпеть придётся.
Телёнок выслушал внимательно и, косясь исподлобья, тяжело, по-человечьи вздохнул.
— Понимаешь?.. Ишь ты, скотина! А я тебя видел, когда нос мимо гнали, ты траву щипал... Чего ж, или русского языка не понимаешь? — Митя почесал ему затвердение ещё но выросших рогов — телёнок шутливо боднулся.
— Ах ты, бездельник, колоться вздумал?
Подняв палкой хвост, телёнок по-ребячьи запрыгал по двору.
Митя вышел за ворота. С затаённым нетерпением и желая продлить то необыкновенное чувство ложной скромности, с каким обычно человек собирается поразить знакомых какой-либо необычайной новостью, он подошёл к светлым Полиным окнам. Белые занавески, задернутые чьей-то заботливой рукой, сияли добротой и радушием. Прежде чем войти в комнату, он присел на тёплые каменные ступеньки, нагретые за день солнцем. На железной дороге приветливо помаргивал зелёный огонек, обозначавший, что семафор открыт. В густеющих сумерках угадывалась толстая невысокая труба разрушенного стекольного завода. Возбуждённый предстоящим свиданием, Митя наслаждался своим состоянием. Всё ему казалось хорошим: и вечер, и семафор, и труба, и песок под ладонью, занесённый на ступеньки прохожими, а особенно — светлые окна.
«Однако прохладно», — дрожа совсем не от холода, подумал Митя и поднялся со ступенек.
Тёмный товарный поезд, прищёлкивая на стыках колесами, прокатил к морю, и долго ещё, угасая, откликались следом рельсы.
В Полиных сенях волнующе пахло подопревающими грушами. Митя потянул к себе обитую войлоком, мягкую дверь и остановился на пороге: во второй, освещённой комнате шумела и веселилась оживлённая компания. Веселье ему не понравилось, он ожидал другой встречи.
— Кто там? — спросила Полина мать, вглядываясь в сумрак кухни.
Ми я промолчал.
— Анна Егоровна, слушайте дальше, — потянул её кто-то за рукав.
— А ну, погодите, — отдернула плечо Анна Егоровна, — мне показалось, хлопнули дверью.
Говор угас.
— Кто там? — снова окликнула она, загораживаясь от света.
— Я... — отозвался Митя сиплым, пересохшим голосом.
— Митя пришёл!
— Митя?! — Стул заскрипел и хлопнулся о пол выгнутой спинкой: Поля выбежала в тёмную кухню с распахнутыми руками.
— Я ничего не вижу, тут темно, как в яме... Иди сюда. Папа привез из Туапсе каштанов, и мы тут развлекаемся.
«Вот почему в сенях так пахнет грушами», — догадался Митя.
Она нащупала в сумраке его руку и потащила за собой, на свет.
За столом сидели Анна Егоровна, Полин отец Фёдор Иваныч, покручивавший улыбчиво опущенный хохлацкий ус, и Сашка, перекрещённый через оба плеча светло-жёлтыми хрустящими ремнями. На кровати скучал с гитарой его товарищ, густо усыпанный угрями.
Митя оглядел Сашку с озлобленной застенчивостью. Больше всего его поразили угри гитариста.
— Сидай сюды, — потянул к себе гостя Федор Иваныч, сгребая со стула на пол очищенную шелуху каштанов.— Сидай, не журысь!
Поля, возбужденно двигая стулом, уселась рядом с Сашкой, который исподлобья поглядывал на гостя и чересчур старательно постукивал мундштуком папиросы о серебряный портсигар.
Фёдор Иваныч похлопал Митю по спине:
— Рассказывай, где ты гулял?.. Полька тут без тебя скучала, совсем засохла.
— Папа... — Она густо, до ушей покраснела, укоризненно глянув на отца.
— Без тебя знаю, шо я папа... Поновей чего скажи.
Мите понравилось, что она покраснела: «небось неспроста». Он оживился.
Хворал я, — сказал он вслух и испытующе посмотрел на Сашку: знает или нет? Обернувшись через плечо, Сашка разговаривал с гитаристом, словно совсем не интересовался тем, о чем говорили за столом.
— Ты где револьвер оставил?
— У тебя в сарае, — ответил гитарист.
Митя ясно видел, что Сашка прислушивается к его словам.
«Знает».
— Хворал, — сказал он напропалую, — затащили меня с обозом и бросили на полустанке, а я простудился там.
— Оно и видно,— вздохнула Анна Егоровна, — похудел...
Анна Егоровна лицом удивительно напоминала Полю: и чуть приподнятый нос, и лоб, а особенно глаза — серые, обведённые золотистыми ресницами.
— Не очень-то похудел, — сказал он с расчетом, что она посочувствует ему ещё больше. И она посочувствовала:
— Очень, очень. Тебе к лицу, ты так возмужал.
— Ешь, Митько, — широко загреб Фёдор Иваныч каштаны со скатерти, — хто много будет каштанов исть, у того вусы, як у мене, отрастуть, чуешь? А ей не верь, ты без ву-сов, як баба: румяный, нежнобровый.
Кивнув в сторону Сашки, он добавил невинно:
— А белым, кажись, дадуть на орехи! Як думаешь?
— Спой чего-нибудь! — нарочно громко обратился Сашка к угрястому, видимо не желая вести разговор о политике.
— Не в настроении я, не проси... — ответил гитарист застоялым баском.
Анна Егоровна поддержала Сашку:
— Додя, спойте, у вас хорошо получается.
— Почему вас Додей кличут? — с серьезной насмешливостью спросил Фёдор Иваныч у гитариста.
Доброволец мрачно кашлянул и прогудел:
— С детства... А вообще правильно — Гаврила.
Все почему-то рассмеялись, и громче всех сам гитарист. Поля избегала смотреть на Митю, но один раз он поймал её взгляд и обрадовался оттого, что увидел в нём нестерпимое любопытство к себе.
— Гаврюша, не ломайтесь,— попросила она.
— Оце так, — подтвердил отец,— раз Гаврила, то и Гаврюша. Гаврик ещё можно. А то До-дя, як собачка...
— Спою, так и быть,— улыбнулся гитарист хорошей, простодушной улыбкой.
Сашка сидел молча, насупившись, изредка он протягивал руку к пепельнице и стряхивал туда пепел, постукивая по папиросе оттопыренным мизинцем. Митя наблюдал, как он несколько раз взглядывал исподлобья на Полю, но та не обращала на него никакого внимания.
— Спою, — промолвил угрястый и прижался к гитаре: на его плече сгорбился наскоро прихваченный погон.
Как грустно, туманно кругом,
Тосклив безотраден мой путь,
А прошлое кажется сном...
Одна струна особенно дребезжала, певец, не останавливаясь, подкрутил её и закончил: