Виктор Дмитриев - Дружба
Здесь есть и моя доля. Меня еще намечают в исполбюро. Что еще нужно? Каких еще чудесных и неожиданных событий? Работай — и все тут!
23 с е н т я б р я. Какая я дура! Хожу по улицам, улыбаюсь и размахиваю портфелем.
25 с е н т я б р я. Сейчас подумала, что за все лето видела Сережу только три или четыре раза. Он к нам на дачу почти не ездил. И вообще какой-то стал странный, худой, молчаливый.
28 с е н т я б р я. Валька смеется, он говорит, что я запираю двери в техникуме. Ничего нет смешного! Мне вообще ужасно надоел этот его всегдашний барственный превосходительный тон. Обо всем он трактует как пресыщенный лорд в монокле и вечно возится со своими зелеными и красными ликерами. Все ему или забавно или глупо, или давно известно и скучно. Подумаешь, какой ветеран революции! Может, у него работа и более значительная, чем моя, и все такое, но что же из этого?
3 о к т я б р я. Сегодня сдавала работу по истмату и вспомнила: когда Валька тотчас после приезда спросил, какая разница между комсомолом и партией, я бойко ответила: «По-моему, идейная сила сейчас на стороне комсомола!» Что я хотела этим сказать? Вот ведь какая дуреха была!
4 о к т я б р я. Опять сцена, почему я не прихожу домой обедать и обедаю «чорт знает где, по каким-то столовкам».
Что же ужасного, если я обедаю с ребятами? Неловко и вообще глупо отделяться. Подумаешь, какой ужас! Борщ будет не так жирен. Есть о чем разговаривать! Мать думает, что все это она говорит «для моей же пользы», ей все кажется, что я не восемнадцатилетняя дылда, а несмышленый младенец. Знает ведь, что калоши я все равно не напялю, так нет, непременно ей нужно приставать с этими калошами: «Надень калоши» или: «Смотри же, не простудись без калош». А самое тяжелое — это, что я материально от них завишу.
5 о к т я б р я. Отец поступил на службу в какое-то издательство. Он как-то присмирел в Москве. Только глухо ворчит да читает «Известия».
8 о к т я б р я. Чорт побери! Как мне раньше это не влезло в голову!
13 о к т я б р я. Мать устроила глаза раненой газели, когда я ей сказала. Она с таким отчаянным лицом смотрела, как я складываю вещи, что мне даже жалко стало.
Отец, узнав новость, ничего не сказал и сел обедать. Очевидно, он окончательно примирился с существованием советской власти и блудных детей.
Как может жить с ними Валька? Почему его уважают все тети Маруси, в которых самое слово «коммунист» вызывает испарину и одышку? Ведь нельзя сказать, что он неискренний. Это будет неправда. В чем же здесь загадка? Или они его 500 целковых в месяц уважают?
19 о к т я б р я. Итак, сегодня неделя моей жизни в общежитии. Хочу спать, как собака, но все-таки запишу кое-что. По совести признаться, здесь не слишком приглядно. Наше постоянное общежитие ремонтируется, мы живем пока во временном, наскоро приспособленном не то из булочной, не то из мануфактурного склада или чего-то еще в этом стиле. Спим тремя ярусами на полках, где раньше лежал товар. Полки очень узкие, — не будь с краю загородок, можно бы упасть. Я сплю во втором этаже.
Из нашего техникума здесь только трое: Ленка, я и Рита. Остальные — кто откуда. Есть даже из консерватории. Одна сумасшедшая. Ну, может быть, и не совсем сумасшедшая, но почти. Учительница, ей лет 40. Сама рассказывает, что год назад, не долечившись, убежала из психиатрической лечебницы. Она пишет какую-то диссертацию для педфака. Хотя в общежитии электричество, но она на последние деньги купила керосиновую семилинейку. Свою диссертацию она пишет чернильным карандашом и на бумаге почти такой же грязной, как ее платья и рубашки. Я бы не дотронулась до них даже щипцами.
25 о к т я б р я. Очень хорошо в библиотеке! Каждый стила учебу. А Дальтон-план — не лекции. Зверская штука! Приходится заниматься.
25 о к т я б р я. Очень хорошо в библиотеке! Каждый раз все больше мне нравится. Наверное, пятьсот человек или пять тысяч читают и записывают. Горят лампы под белыми абажурами («белей, чем бред, чем абажур, чем белый бинт на лбу». Но эти не такие белые. Не холодно-белые, как стены, марля. У них белизна теплая! Это детство, но мне всегда приятно, что вот, мол, какая я умная, занимаюсь среди толпы серьезных людей.
Встретила Сергея. Он меня проводил до общежития. Всю дорогу расхваливал «своего друга Зотова». Действительно, Иннокентий интересный парень, я и сама это знаю. Но он мне так надоел с его силой, что я сказала: «Медведь — тоже сильное животное». Можно было подумать, что он выступает в качестве свата!
28 о к т я б р я. Случайно нашли в химическом кабинете пачку писем Николая Ляцкого. Его братья, оказывается, были активными белогвардейцами, членами какого-то центра. Один из них расстрелян, а другой за границей. Сам Ляцкий носил всякие листовки и бегал по городу с белогвардейскими поручениями. Неудивительна теперь его прошлогодняя роль организатора и руководителя противокомсомольской бузы.
Переслали все материалы в ГПУ.
Что, если бы мать пришла в общежитие, как она это порывалась вчера сделать? Она бы «рвала, и метала»!
31 о к т я б р я. Сегодня сразу два гигантских происшествия. Во-первых, выдали стипендию, и я купила себе перчатки, а во-вторых, меня за два месяца до срока перевели в члены ВЛКСМ и вручили билет.
4 н о я б р я. Бывает вечером такой особенный час, когда и спишь и не спишь. В голове бродят какие-то об’едки настоящих мыслей. Лежишь, тянешься, тепло, хорошо, как коту на солнышке.
Наши полки — моя, Лены и Ритки — рядом. Разговор начался, кажется, с того, что Рита сказала:
— Мы лежим на этих досках, как штуки мануфактуры.
И мы стали обсуждать, кто из какой ткани сделан. Каждый человек имеет ведь свой музыкальный тон, цвет, материю. Решили, что Ритка — ситцевая. Такой пестрый, ломкий ситец. Лена — из тяжелого гвардейского сукна, а я — не то из фланели, не то из бархата. Потом пошли совсем уж глупые и институтские разговоры. Решили высказать откровенно, какие у кого недостатки. Ну, и утром стыдно было смотреть в глаза друг другу. Мне сейчас стыдновато за эти разговорчики, почти как за «идейную силу комсомола».
15 н о я б р я. Вчера я до часу сидела в комнате исполбюро и подсчитывала приход и расход. Кроме всего прочего, я ведь еще и казначей.
Каморку радиаторы прогрели, как ванну. Было совсем тихо, только в большом желтом шкафу иногда шуршали мыши, доедая прошлогодние протоколы, да за стеной на кухне пел и рычал водопровод.
Я выглянула в окно.
За углом гудел спускающийся под гору трамвай. Это был последний вагон. Потом я осталась одна в целом мире. От меня до ближайшей звезды насчитывалось три миллиона километров, а на земле не было никого. Все люди и шумы, которые населяли город, умерли, а может быть, их даже никогда и не было. И не будет, если я сама не выдумаю.
Так мне сделалось жутко, что я вслух сказала.
— В Париже есть Эйфелева башня!
Голос прозвучал очень странно в этой пустой тишине, но как-то сразу я почувствовала, что вокруг двести вселенных и что в доме напротив, за каждым темным окном, живут люди, целуются, спят, обдумывают завтрашний день, у каждого из них своя жизнь, и все-таки мы все живем вместе и рядом. И надо жить своей жизнью и делать свое дело и найти расписку Гродзенского на двенадцать рублей.
21 н о я б р я. Если те ночные разговоры были институтщиной, то тем более институтщина — дневник. Копанье в самой себе и мелкие подробности из жизни и быта Гали Матусевич. Кому это нужно? Потомству что ли? Какая ерунда! В N-ске, действительно, я бы лопнула от злости и тоски, если бы не отводила их в дневник. А теперь?
Работа исполбюро достаточно освещается в протоколах и отчетах!
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
— Сергей, ты не шути, я был сторонник ЦК и остался его, — Ильюша Францель тщательно вылизал кончики пальцев и потер их один о другой, как это делает умывающийся кролик.
— И остался им, ты хочешь сказать?
— Все равно.
Они с Величкиным сидели на куче железного лома у стены прядильного корпуса. Углы, пересекающиеся плоскости и ржавые сферы, материализированные постулаты Эвклида громоздились вокруг них. Маленький паровичок суетливо бегал по двору, стуча ровно и часто, как швейная машинка.
— Так в чем же тогда дело и зачем ты меня так таинственно позвал? Ты сказал, что у тебя какие-то сомнения. Я вот и подумал…
— Да нет же! В двадцать третьем году, когда я был в Минске секретарем комитета…
— Знаю, знаю! Ты громил троцкизм, и тебя на руках выносили с собраний!
— Ну, не на руках… Во всяком случае я никогда не был и не буду троцкист, — сказал Илюша, снова принимаясь за свои пальцы. — У меня сомнения совсем другого, личного свойства.
— Ну, так чего же? Смелее, старик!
Величкину и в самом деле было любопытно, какие такие сомнения одолели Илюшу Францеля. Да и могли ли вообще существовать какие-нибудь сомнения у этого вечно суетящегося, всегда спешащего и опаздывающего, бестолкового и милого красноглазого минского активиста? Неужели и он, как прочие смертные, подвержен мучениям раздумий и колебаний?