Иван Щеголихин - Снега метельные
Женя вздохнула с облегчением. Значит, все-таки они молодцы, значит, на самом деле там у них боевое, сильное руководство, способное исправлять ошибки по ходу дела. Хорошо, что Женя не пошла к Николаеву — жаловаться, признаваться, каяться — положение выровнялось, а о частностях можно будет поговорить потом.
А Сергей молодчина, дотянул до своего рекорда, славный, красивый, мужественный Сергей Хлынов.
12Весть о том, что Ткач официально заявил об окончании уборки, услышали на бригадном стане от горючевоза.
— Первые в области. Уже по радио раза три передавали,— беспечно балагурил горючевоз.— Ждите, хлопцы, орденов и медалей, крутите дырки на пиджаках, Ткач свое дело знает.
Недоброе отношение к Хлынову стало сейчас в бригаде еще более резким. Получилось так, что директор всегда и во всем опирался на Хлынова, на его авторитет, на его покладистость, на его возможности работать с бешеной энергией и выкручиваться из таких положений, где сам чёрт себе башку сломит. Получилось, в конце концов, что Хлынов более других солидарен с Ткачом, во всем ему потакал, соглашался с приписками и ни разу не взбунтовал открыто, а только злее работал. Все были мрачны и молчаливы, умышленно уклонялись от выяснения отношений, откладывая свой гнев напоследок, до того момента, когда пойдет решительный разговор об ответственности. А разговор такой состоится рано или поздно, шила в мешке не утаишь.
Десятого сентября в бригаде ненадолго появился Ткач, похудевший, осунувшийся. Он уже не приказывал, как прежде, только просил: «Жмите, ребята, жмите на всю железку...»
— Выручай, Хлынов, поговори с хлопцами, поддержи боевой дух,— глуховато попросил он Сергея, пытаясь с прежней начальственной повадкой похлопать парня по плечу, но Сергей в ответ хмуро отвернулся и ничего не сказал. Ему было жалко Ткача...
Двенадцатого случился на кухне пожар. Кое-как успели загасить пламя, никто не пострадал, но фанерная, высушенная до звона крыша успела сгореть, и вид у кухни стал унылый, голый, и невольно думалось, – случай не к добру. На полдня задержали горючее — это в такой-то момент!— и бригадир не находил себе места от злости. Стало вдруг заметно, ребята перестали бриться, Марья Абрамовна пересолила суп, и вообще повеяло от когда-то веселого, живого стана безнадежной усталостью. Что ж, дело сделано, вся область уже знает о том, а они работают, не покладая рук.
Дело сделано, а сотни гектаров хлеба стоят на корню...
Двенадцатого ночью Хлынов и Танька Звон работали па соседних загонках, рядом. Остановили машины глухой ночью. Было пасмурно, очень темно, небо висело низко, зловеще, комбайны, похожие на усталых животных, опустивших кургузые хоботы, едва виднелись на фоне неба.
Танька перешла загонку с телогрейкой на одном плече, приблизилась к Хлынову.
— Холодно, Сергей!— сказала она напряженно громко.— Давай вместе вздремнем.
— Вместе так вместе,— устало согласился Сергей. Она оживилась, будто и не устала, начала сгребать валки, переносить их на жнею, устраивать лежбище.
— Моя телогрейка поменьше, постелим ее вниз,— говорила она деловито.— А твоя побольше, ею накроемся.
Голос ее изменился, стал непривычно ласковым, и она впервые показалась Сергею жалкой, слабенькой девчонкой, и доброй.
Становилось все холоднее, и только под пшеницей они могли найти спасение от холода.
Она легла первой и молча ждала Хлынова.
Он прилег рядом, на краешек, но она притянула его ближе. Сергей покорно придвинулся, так было удобней и теплее. Пахло от нее комбайном, полем, непросохшей травой.
— Спать давай, Танька,— сказал он хрипловато-сонным голосом.— Ты молодец, ты работяга, Танька...
Она ничего не ответила, посмотрела на него и, убедившись, что он закрыл глаза и всерьез, без притворства засыпает, тормошнула его:
— Сергей, подожди! – Он открыл глаза.
— Спи, Таня, спи... Завтра опять за штурвал, передышки не будет. Еще ведь чёрт знает сколько...
Сергей снова закрыл глаза. Танька сильно затормошила его, припала горячими губами к его колючей щеке. Он сонно помотал головой, высвобождаясь. Танька возмущенно приподнялась, сказала с болью:
— Сергей, но я не могу спать! Слышишь, Сергей!
Ей как будто стало душно, несмотря на холод, она дернула платье на груди, с треском сорвала поясок.
— Почему ты отворачиваешься, Сергей?!
Он очнулся, встревоженный ее неумеренной настойчивостью.
Увидел ее сверкающие глаза, сказал мягко:
— Не надо, Танька... Устал я и вообще...
— А в прошлый раз? Я даже не верю, что это ты со мной был.
— В прошлый раз я был пьян. И вообще дурак. А сейчас, Танька, я открыл закон. Все глупости в жизни происходят от того, что совесть у одних есть, а у других ее нет. Разнотык получается, непримиримое противоречие. Открыл я, можно сказать, закон совести, тебе понятно?
Она долго молчала.
— Понятно... Я тоже закон открыла. Для себя. На Колыму мне надо ехать. Там, говорят, женщин недобор. Кому-нибудь еще понравлюсь.
— Эх, Танька, Танька, и жалко тебя, и зло берет. А я не могу, Танька, я не хочу — и крышка. Я другую люблю, хочешь верь, хочешь нет.
Она отодвинулась, независимо легла на спину, заложила руки за голову. Долго смотрела на темное небо и, наконец, прежним забубённым и хамовнтым голосом проговорила:
–– А ведь мне чужие мужья говорили, что одно другому не мешает.– И молча уставилась в небо немигающими глазами, в них мерцала темнота ночи. Потом обронила обиженно, мстительно: – Ты просто валенок сибирский, вот и выдумываешь законы.
Надо было урезонить ее и спать.
— Интересно, какой я у тебя по счету?
— Скажу — обидишься.
— Не обижусь. Я арифметику с детства люблю.
Танька помолчала. Она не думала отвечать на глупый вопрос, но волей-неволей вспомнила главного механика, он встречал их эшелон на станции и сразу посадил Таньку в кабинку к себе, и потом она жила в его квартире, пока не приехала у того жена с ребенком. Вспомнила завклубом, с ним вместе пели зимой в самодеятельности, и еще вспомнила бесшабашно-веселого, всегда пьяненького, молодого, но уже лысого журналиста, который прожил в поселке полмесяца лишних из-за нее, Таньке пришлось самой его выпроваживать... Вздохнула и сказала:
— Все равно ты у меня самый первый.
Он не отозвался, не слышал уже, спал. Таньке стало обидно, и она заплакала тихо, без содрогания, боясь разбудить спящего.
Почему ей всю жизнь не везло? Почему у других то же самое называют любовью, дружбой, а у нее обязательно связью или блудом? Впрочем, наверное, не было у нее любви, это правда, ни один чистый парень не просил ее выйти за него замуж. Еще в Риге одна старшая Танькина подруга любила повторять, клоня голову к плечу и щурясь от сигаретного дыма:
— Теперь мужчина не тот пошел. Раньше хоть и врал, но с первой встречи обещал жениться. А сейчас все честные, все предусмотрительные.Не успеет познакомиться, сразу предупреждает, чтобы, мол, без последствий, жениться не собираюсь...
Танька прерывисто вздохнула, расправила телогрейку, накрыла ею Сергея с головой, сама накрылась и сразу уснула.
Когда проснулись, было почти светло, снежно-светло и мглисто. Поле было седое, стоял мороз. Сергей вскочил первым, мгновение что-то соображал, потом ринулся к мотору, нашарил головку блока.
— Разморозило!— бешено заорал он.— Беги к своему! Воду не спустили!..
Танька, еще не успев очнуться после сна, побежала к своему комбайну, спотыкаясь, оскальзываясь на снегу, добежала, чем-то звучно загремела и побежала обратно. Она торопилась, как будто можно было еще что-то успеть сделать.
Там, где лежали валки пшеницы, возвышался длинный, плоский, уходящий вдаль сугроб, похожий на братскую могилу. На середине загонки Танька в бессилье остановилась, глянула на край мертвого поля, где мутно светлел восход, вскинула руки и стала взахлёб слать проклятья всему на свете.
13Никогда не думал Митрофан Семенович, что его может до такой степени напугать приезд секретаря райкома Николаева. И никогда раньше не примечал он, что Миша, водивший райкомовскую «Победу», симпатичный парень, бывалый, расторопный, все умеющий, всегда вежливый, способен заговорить таким прокурорским тоном. Войдя в переднюю, можно сказать, без разрешения, Миша непотребно громко спросил, дома ли сейчас Ткач. Охамел, забыл, как звать-величать директора прославленного на всю целину совхоза.
Митрофан Семенович намеренно помедлил в другой комнате и, слушая, как чаще забилось сердце, вышел на зов. Миша, щеголеватый, как всегда опрятный, не поздоровался первым.
«Тебе бы на загонке потеть, а не начальство катать. Не шофер, а, честное слово, водитель»,— хотел заметить в отместку Ткач, но раздумал и сердито, начальственно спросил: