Вениамин Лебедев - По земле ходить не просто
На пасеке Василий Ефимович позабыл обо всем. День выдался трудный. Была пора роения. Первый рой вышел часов в десять утра и привился на липе перед омшаником. С этого момента до семи часов вечера ни Василий Ефимович, ни старик сторож Рябов, бывший моряк, не раз объездивший земной шар, не знали ни минуты покоя. За день собрали шестнадцать роев. Такого Василий Ефимович не помнил. Едва успевают справиться с одним ульем, а вокруг другого уже начинается усиленный полет. Особенно трудным оказался последний — привился на самой вершине пихты. Пришлось лезть на нее с топором и роёвней.
— Ну, сегодня больше не будет, — сказал Василий Ефимович, слезая с дерева и устало опускаясь на землю.
В это время послышался конский топот и замер за омшаником.
Василий Ефимович подвесил роёвню с гудящими пчелами к потолку омшаника и озабоченно сказал:
— Жарко. Как бы не задохнулись пчелы.
— Ничего не сделается, — ответил Рябов.
Укрывая голову пиджаком, в омшаник вбежал бригадир Петя Кавелин. Вокруг него, сердито жужжа, носилось несколько пчел. Попав в полутемное помещение, они отстали и улетели.
— Ох, злые какие! — проговорил Кавелин, еще боясь открывать лицо. — Вам, Василий Ефимович, телеграмма. Я привез.
— Откуда?
— Не знаю. Почтальон отдал по дороге. Прочитайте сами.
— Прочитай-ка ты. У меня очки куда-то задевались. Кавелин надорвал наклейку и прочитал: «Окончил дипломом отличием сегодня выезжаю на восток заданию комсомола привет Николай».
Василий Ефимович молча свертывал цигарку.
— Славно закончил институт, — прервал молчание Кавелин. — Молодец!
— Что за задание может быть? — вдруг спросил Василий Ефимович.
— Мало ли что! Может, и не туда, — намекнул Кавелин на события в Монголии. — Не обязательно же…
Василий Ефимович не ответил.
— Дед был солдатом, отец солдат, а ему подавно не миновать, — высказал мысли Василия Ефимовича дедушка Рябов. — Пошел человек ходить по земле…
Старый солдат, не прикурив, вышел из омшаника. Косые лучи вечернего солнца освещали вершины деревьев. Ровный шум пасеки затихал. Пчелы заканчивали свой рабочий день.
На станции Борзя выгрузились из вагонов и в пешем строю двинулись к границе Монголии.
Перед рассветом остановились на короткий привал. Еще было темно, но небо на востоке постепенно светлело.
Николай снял винтовку и прилег. Чтобы ноги были повыше, подложил под них вещевой мешок.
Рядом лежал Андрей Куклин, прибывший в роту в Борзе. В эшелоне Куклин ехал вместе с батарейцами и с Николаем познакомился только на марше. Может, они и встречались на какой-нибудь станции, но разве запомнишь человека среди тысяч людей? Тем более, что в первые дни Николай не различал людей, одетых, в одинаковую форму. Даже бойцов своей роты он узнавал с трудом.
Николай все время присматривался к этому смуглому парню. Вначале Андрей не понравился ему. Уж очень много и без всякого повода балагурил этот сосед по строю. О прошлом его Николай знал только, что Куклин работал на заводе токарем, в этом году окончил вечернюю среднюю школу, а в армию пошел добровольцем.
Подошел красноармеец Снегирев и молча присел рядом с Николаем.
— Далеко до границы? — спросил он.
— Километра три будет. А что?
— Так, — неопределенно ответил Снегирев, — Не думал я, что придется побывать за границей.
Приятно было лежать на спине и наблюдать за потухающими звездами. Говорить не хотелось, и Николай промолчал. Однако Куклин толкнул его кулаком в бок и кивком головы показал на Снегирева.
— Смотри, — шепнул он.
Снегирев, зажав самокрутку в зубах, высыпал табак на землю и теперь тщательно очищал швы кисета от пыли. Делал он это аккуратно, сосредоточенно.
— За границей отказываешься курить махорку, Снегирев? — не выдержал Андрей.
Снегирев не ответил. Он выхлопал кисет, насыпал в него земли, завязал шнурком и положил в карман гимнастерки.
— Исстари наши деды, уходя в чужие державы, брали с собой горсть родной земли, — пояснил Снегирев. — Не нами так заведено, не нам и отменять это.
— Ты что? Умирать там собираешься? — усмехнулся Куклин.
— Нет, знать-то, не собираюсь.
— Для чего же тогда с собой землю таскать?
— Война, брат. Хоть друг он нам, монгол, а все же на чужой земле будем. Землю срамить свою нам не положено. Тут уже, если на то пойдет, с собой не придется считаться.
— Становись! — раздалась команда, и разговор оборвался.
Полк двинулся дальше.
Переступив границу, быстрым маршем углубились в холмистые степи. За сутки проходили больше семидесяти километров. В первые дни было трудно. Многие, призванные из запаса, с трудом выдерживали такие длинные переходы. Ведь иные из них не умели даже портянки наматывать правильно.
Но постепенно бойцы начали привыкать к походной жизни. Меньше чувствовалась усталость, люди становились веселее, и чаще слышались смех и шутки.
Сухая степь поражала уральцев: на сотни километров— ни речек, ни родников. На первый взгляд степь казалась совершенно пустынной, вымершей.
Но это только казалось. Степь жила. Она по-своему засыпала вечером и просыпалась утром, веселилась, встречая новый день, оберегала своих обитателей так же ревниво, как и дремучий лес. На рассвете, когда полк останавливался на короткий привал и бойцы ложились на землю и на время затихал топот ног, лязг оружия и разговоры, степь наполнялась свистом, щебетом и пением птиц. Степь гремела, звенела. Закрыв глаза, можно было подумать, что ночью полк незаметно покинул пыльную степь с ее сухими жесткими растениями, с остатками стеблей прошлогоднего перекати-поля и вошел в молодой лиственный лес. Верилось, что стоит только открыть глаза — и перед тобой предстанут белые стволы кудрявых берез, липы с глянцевыми листьями и раскидистые клены.
Но вокруг на десятки километров простиралась степь — сухая, безводная, по-своему красивая.
— Ишь, расшумелись! — удивлялся Снегирев, прислушиваясь к птичьему гомону, и добродушно добавлял: — Как в лесу поют, окаянные. Жить бы, кажись, нечем тут, а живут ведь.
Удивляла Монголия и климатом. Днем стояла невыносимая жара, ночью — хоть шинели надевай.
Не было здесь ни сел, ни деревень. Только изредка покажется почти у самого горизонта войлочная юрта, помаячит немного, и опять кругом лишь холмы, холмы…
Мало встречалось и жителей. Иногда покажется на дальней сопке одинокий всадник, постоит на одном месте, похожий на каменный памятник, и вдруг пустит коня в галоп. Летит он по направлению двигающейся войсковой части с быстротой стрелы. Еще издали на его смуглом широком лице видится добрая улыбка. Одет он в яркую одежду, похожую на среднеазиатский халат. Стройный стан подпоясан кушаком из ткани, только другого цвета. Кони у них маленькие, поджарые. В седле монгол сидит просто, удобно, как только может сидеть человек, с детства привыкший к коню.
Вначале, не смея приблизиться к бойцам, монгол едет параллельно колонне, сохраняя приличное расстояние, но вот кто-то из полковых балагуров окликнет его:
— Здоров, приятель!
Всадник не знает русского языка, возможно, первый раз слышит непонятное слово, но в интонации голоса чувствует дружеское обращение и смело подъезжает к тому, кто окликнул.
— Самбайну! — отвечает он и обнажает в улыбке белые зубы.
— А, здоров, значит! Ну, что, друг, самураев будем бить?
Монгол кивает головой. Начинается международный разговор, который ведется при помощи русских слов, исковерканных на татарский лад, и жестов. Непонятный, быстрый говор монгола сменяется степенной речью русского, и оба довольны. Всадник уже давно слез с лошади. Руки его заложены назад, сам он, чуть нагнувшись вперед, идет рядом с полюбившимся ему бойцом, а лошадь ведет в поводу. С помощью жестов и непонятных слов монгол объясняет, что русский цирик — красноармеец— хороший, а вот самурай — плохой: он убивает скотоводов-аратов, отнимает у них пастбища, угоняет стада.
На привалах гостя угощают солдатской кашей с салом, а он раздает свои папиросы.
— Славный, видать, народ, — заключает какой-нибудь боец. — Приветливый.
— Правильный народ, — соглашается, Андрей Куклин.
Мучила жажда. Воду для питья доставляли на автомашинах, в резиновых мешках, и она была совершенно безвкусна. Каждому бойцу на сутки выдавали, кроме чая на привалах, флягу воды. Днем она нагревалась и становилась теплой, противной, не утоляла жажды, и бывалые командиры не советовали ее пить. Зато хорошо было идти ночью. Шли молча. Даже команды подавались вполголоса.
О многом думалось, о многом мечталось в такие часы. Кто же, идущий по земле, не думает, не мечтает о тех, кто дорог. У кого не осталось позади незавершенных дел, недосказанных слов?