Олесь Гончар - Перекоп
Странно было в этой светлой прозрачной степи, где до сих пор, кроме местных пастухов, пожалуй, ничья не ступала нога, вдруг увидеть этих обожженных нездешним солнцем людей, увидеть, как бредут они угрюмой толпой, волоча по жестким кураям да по нежным, только что показавшимся из земли диким тюльпанам свои пудовые английские башмаки.
Посулами легких завоеваний поманила их и погнала на Украину Антанта. Не желая отставать от своих старших партнеров по будущей колонизации Украины, греки до весны прислали сюда десятки тысяч войск. Их полно сейчас в Крыму, где они заняли Симферополь, Джанкой, Таганаш… Тысячи их полегли в эти дни в боях под Одессой; их пропитанные кровью береты валяются по всему берегу у Хорлов.
Кто убит, кто бежал, а эти семнадцать человек (среди них несколько офицеров) бредут сейчас под конвоем на Скадовск. Мелкорослые, молчаливые, плетутся, понурив черные как смоль головы, устало вышагивают незнакомой степью, оставляя здесь следы своих кованых английских каблуков.
Конвоиров пятеро. Пленных сопровождают Алеша Мазур — с одной стороны и Янош-мадьяр — с другой, а сзади, на некотором расстоянии, отпустив поводья, едут Явтух Сударь, Дерзкий и Яресько, которого командир отряда назначил старшим. Вышло это совсем неожиданно для Яресько. Когда, отправляя их в путь, Килигей оглядел конвоиров, чтоб выбрать среди них старшего, взор его сперва остановился было на Дерзком, и никто не сомневался, что именно его, своего брата, он и назначит. Однако, молча смерив брата взглядом, командир отряда почему-то перевел глаза на Яресько: «Ты будешь».
Дерзкого это, видно, нисколько не обидело, едет себе да посвистывает, да время от времени то кивнет, то мигнет Явтуху Сударю о чем-то своем. О чем это они? Яресько не очень-то по душе их перемигивания, похоже, что есть у них какой-то тайный сговор. Один едет посвистывает да неопределенно усмехается, а дядько Явтух, болтая ногами, хриплым голосом потихоньку мурлычет и мурлычет, точно нанялся:
Ой, пасіться, сірі воли, не бійтеся вовка,
А я піду на той хутір, де бабуся ловка…
Греки впереди понуро спотыкаются о кураи, сгорбившись, плетутся, словно гонят их на расстрел. Зачем они сюда пришли? Чтоб умереть на этой незнакомой земле? Самых дешевых своих наймитов, одела и обула их Антанта, послала на позор и на гибель… А теперь вот идут, обезоруженные и приниженные, может быть, впервые почувствовали весь позор и безнадежность своего дела. Постепенно даже что-то похожее на сочувствие просыпается в душе Яресько к этим хмурым, одурманенным врагам. В пылу боя, там, в порту, разил их без колебаний, с радостью и наслаждением посылал на их головы «гусаков», а сейчас, глядя на них, жалко сгорбившихся — будто каждую минуту ждут удара в спину, — хлопец чувствует, как постепенно тает ненависть к ним. Тоже ведь люди. Где-то оставили и матерей, и любимых девушек, и родной кров. Кому охота умирать, да еще не зная за что? Молодые все, жить им хочется, даже по спинам, по этим их ссутулившимся плечам видно, как им не хочется умирать.
Время от времени догоняет греков дядько Явтух и, поравнявшись с крайним из них, знаками спрашивает у него, который час. Тот — молодой курчавый парень — достает из кармана серебряные часы-луковицу и, щелкнув крышкой, молча, с немой мольбой показывает Явтуху циферблат. Он долго держит часы перед конвоиром, и серебряная крышка ослепительно горит на солнце, а Явтух, склонившись с седла, все смотрит на нее, как зачарованный. Наглядевшись, дядько наконец выпрямляется в седле, кивает греку, и тот, все с тем же умоляющим, страдальческим выражением на лице, закрывает часы и, спрятав их, догоняет товарищей.
Так повторяется несколько раз. Наконец Яресько не выдерживает:
— Что вы, дядько, все на стрелки поглядываете? Или очень спешите куда?
Явтух, переглянувшись с Дерзким, как-то чудно, одним уголком рта усмехнулся.
— А тебе не надоело еще? Не хотел бы скорее избавиться? — И, наклонившись, прибавил вполголоса: — Доколе мы их гнать будем?
— Как это — доколе? — удивился Яресько. — До самого места, куда приказано!
Дядько, хитро прищурившись, кивнул в сторону Дерзкого:
— Его вон женушка в Чаплинке ждет, молодая, недавно оженился… И мне не мешало бы домой завернуть. Да и тебя уже, сдается, там дивчина выглядает, а?
Яресько насторожился: к чему это он?
— Так что ж, по-вашему? Бросить, отпустить их?
— Зачем отпускать? Разбегутся, да и перстни свои по степи разнесут… Можно и не отпускать… — И, двусмысленно улыбаясь, Сударь снова переглянулся с Дерзким.
Теперь и Дерзкий вступил в разговор.
— Он их, видно, хочет на нашу сторону сагитировать, — насмешливо кивнул Сударю на Яресько. — Революционеров из них, видно, хочешь сделать? Нет, брат, это тебе не французы, — Голос его вдруг стал холодным. — Тут, брат, темнота — не пробьешь. Французов распропагандировали, англичане зашевелились, а эти… и вправду ослы… Из всех наемников Антанты — самые упрямые.
— Так что ж, по-твоему?
— Как — что? Доведем до того вон кургана и… в расход.
Яресько взглянул на Дерзкого, потом на Сударя и по их лицам понял, что это между ними уже заранее договорено.
— Нет, так не пойдет, — сказал твердо, решительно.
Дерзкий скосил на него зеленоватый, холодно поблескивающий глаз:
— Почему?
— Во-первых, есть приказ командира доставить их в Скадовск… — Яресько примолк, о чем-то думая.
— А во-вторых?
— А во-вторых, — Яресько повысил голос, — есть директива Ленина: пленных не убивать, а обменивать через Красный Крест!
— Пускай, значит, в Грецию возвращаются?
— Пускай.
Дальше ехали молча. Вскоре подъехали к кургану.
— Привал! — скомандовал Яресько.
Греки устало свалились, прилегли на полынном склоне кургана. Тоскливо глядели в небо, в незнакомые просторы огромной, никогда не виданной степи; не обмениваясь между собой ни словом, сторожко прислушивались к непонятному им спору, вспыхнувшему между конвоирами, сгрудившимися на лошадях в сторонке. О чем они так горячо толкуют? В чем несогласны меж собой?
Дерзкий, чтобы склонить на свою сторону Алешу и Яноша, открыто выложил им свое предложение: в расход — и крышка!
— Ухлопаем! — зверея от алчности, поддерживает его Сударь. — Ухлопаем. Никто никогда и не дознается!
— Самосуд? — впился в него глазами Алеша-студент.
— Революция — это и есть самосуд! — с досадой крикнул Дерзкий.
— Ложь! — горячо возразил студент. — Революция — это как раз над всяким беззаконием закон!
В руках у него уже блестит снятый с плеча карабин. Янош, молча переглянувшись с Яресько, на всякий случай снимает свой.
Увидев, что замысел его провалился, Дерзкий попытался свести все к шутке:
— Ну, тогда братайтесь тут с ними, а мы с дядьком поехали. Чаплинку проведаем, — и, насмешливо помахав Яресько на прощание, прибавил: — Считай, командир, что ты нас отпустил на побывку. В Хорлах встретимся.
Стегнув коней, они помчались степью на север.
XVIВ Скадовске — флаги, музыка, многолюдный митинг бурлит перед ревкомом на самом берегу моря.
С трибуны выступает пожилая, в белой косынке женщина — солдатка, может, или рыбачка.
— Всем народам — белым, и черным, и желтым — посылаем сегодня свой революционный привет из красного Скадовска! — горячо бросает она через головы людей куда-то, кажется, за самый горизонт.
— Не нас ли это они за черных и желтых принимают? — не удержался от шутки Яресько и, подъехав с хлопцами к толпе скадовчан, легко соскочил с коня. — Что это у вас тут? Митингуете по случаю пасхи?
Их сразу окружили тесным кольцом любопытные.
— Килигеевцы? Пленных греков пригнали? О, так вы еще, верно, ничего не знаете?
— Скажите — узнаем…
— Революция в Венгрии!
— Да неужто?
— Советскую республику объявили!
— Бела Кун уже по радио с Лениным разговаривал!
Янош слушал, расцветая на глазах, и, казалось, не мог поверить. Хлопцы с минуту радостно смотрели на него, потом кинулись его поздравлять.
Среди скадовчан между тем уже пошло-покатилось к трибуне:
— Мадьяр!
— Красный мадьяр с килигеевцами прибыл!
Янош стоял в толпе, растерянно улыбаясь, а его разглядывали со всех сторон. В полотняной украинской сорочке, в измятом австрийском кепи, которым когда-то оделил юношу старый император Франц-Иосиф, посылая его на войну… Таким и подхватил народ Яноша на руки и с криками «ура», под звуки скадовского оркестра понес над головами к трибуне.
И вот уже он стоит, смущенный, счастливый, над взволнованным человеческим морем, так неожиданно взнесенный его волной… Тепло смотрит на него толпа, улыбаются, радуясь за него, товарищи. Улыбки уже и на лицах у греков, из которых за всю дорогу никто ни разу не улыбнулся.