Гумер Баширов - Честь
Едва повеяли ветры революции, встрепенулся Сибай, будто конь, почуявший приближение весенних скачек, и вдруг исчез. Исчез и как в воду канул!
— Видно, погиб в бою, — говорили про него байтиракцы. — Хороший был джигит: мошна пуста, да душа чиста.
И вот в одну из морозных весенних ночек под яркой луной по деревенской улице проскакал всадник в шинели, с винтовкой за спиной и саблей на боку. Замер топот коня. И через мгновенье испуганный Шамсутдин стоял перед неведомым воином.
— Не дрожи, усач! — сказал всадник. — Подними голову, посмотри на мир! Перед тобой не урядник, не стражник, а сам батрак Сибай! А ну-ка, подай голос, собери народ, будем царя свергать!
Пригладил Шамсутдин усы, поднял голову и, всколыхнув звонким голосом прозрачную лунную тишь, пошел кричать:
— Гей, просыпайся, народ! Вставай! Гей, будем царя сверга-а-ать!..
В этот миг Шамсутдин впервые в жизни обнаружил в себе мощный голос. Даже испугался сначала. А там будто крылья у него выросли. Был он доселе чужаком в деревне. По улице шагал тихо, словно кошка, прижимаясь к заборам. На сходки его не звали, а если сам приходил, то дальше двери не смел ступить. У кого кони да шубы, кто считал себя опорой мира, для тех было все равно, что косяк дверной, что Шамсутдин, притулившийся к косяку.
А теперь он широко шагал по самой середине улицы и скликал народ.
Вот этого вдохновенного призыва оказалось достаточно, чтобы зажглось большое сердце человека, с колыбели знавшего только чужой порог. Его выбрали в комитет бедноты и в комитет взаимопомощи, а позже он даже помогал кулаков громить.
Все это прошло и былью поросло, но остался такой обычай — на сход созывал деревню именно Шамсутдин.
То ли напоминал его клич о буйном ветре революции, то ли будил в памяти образ батрака Сибая, но зов Шамсутдина неизменно волновал и трогал жителей Байтирака.
Говорят, хромой много ходит, слепой много видит. Веселый Шамсутдин, хоть и припадал на одну ногу, частенько забирался в самые глухие переулочки, в обитель вдовью, поближе к безмужним женам. Тут у Шамсутдина озорно загорались глаза, подергивались брови и даже короткая нога начинала ступать как-то по-особому, с приплясом. А частушки тогда так и сыпались с языка:
Гей, идет молодец!
Ему улица тесна,
Ему буря не страшна,
Не боится он невзгод,
Небылицы он несет.
Кто такой да кто идет?
Шамсутдин-усач идет!
На красавца в щелочки
Любуются девушки.
Каждая красавица
Хочет мне понравиться.
Без ума вы все теперь.
Что ж глядеть? Откройте дверь!
Одна щечка — яблочко,
И другая — яблочко.
Мотыльком бы мне вспорхнуть
На девическую грудь...
— Ге-ей, на сходку-у!
Иной раз, бывало, и приблудится наш Шамсутдин к какой-нибудь из вдовушек, позабыв, что дома ждет его верная Гандалип.
Впрочем, усач проявлял такую рассеянность не во всем. Летом, когда на колхозной ферме бывало в изобилии масла и яиц, он являлся к председателю колхоза и заявлял:
— Пропащее мое дело! С горлом неладно, брат. Врачи беспокоятся, горловые связки, говорят, опухли. Не будешь, мол, сырыми яйцами лечить, наверняка лишишься голоса.
Ему отпускали все, что можно, однако заметного облегчения Шамсутдину это не приносило. Окончательное исцеление наступало лишь осенью, когда изобилию на фермах наступал конец.
Смущала ли его покой привычка бродяжить по белу свету, или вспоминал он своего друга Сибая, убитого в восемнадцатом году белобандитами, — только временами впадал Шамсутдин в уныние, и тогда душа металась в нем, как птица в клетке. В такие дни Шамсутдин садился на саке, поджав под себя ноги, брал свою скрипку и начинал наигрывать какую-то старинную тоскливую мелодию. Видать, не в силах была старая скрипка передать все, что терзало душу хозяина, и Шамсутдин, покачиваясь, затягивал первую попавшуюся песню:
Встал, друзья, курчавый тал над водой, над водой,
Лист у тала не густой, не густой.
Не богатства ждать, друзья, должен парень удалой, удалой,
А подруги крутобровой, крутобровой, молодой!..
Напевшись вволю, он надолго замолкал, потом, встряхнувшись, будто от сна, опять затягивал на весь дом ту же песню о курчавом тале над водой.
В другой половине горницы поскрипывал саке, и к щелке в дощатой перегородке то и дело припадал пытливый глаз. Там сидела круглолицая, пригожая Гандалип и вязала чулок. Она поджимала губы, укоризненно качала головой, решительно осуждая безрассудство мужа, отказывающегося от богатства ради какой-то крутобровой красавицы. Но, глянув еще раз в щелку, она выходила к мужу, бесшумно наполняла пустой стакан и, поближе придвинув сковородку с жареной картошкой, снова скрывалась в своем углу. Для жены, оберегающей домашний покой, лучше всего было, когда ее старик садился вот так и отводил взбаламученную душу за стаканом вина, а не шатался целыми днями неведомо где.
Уже назавтра «старик» становился прежним, смирным Шамсутдином. Он прятал краюху хлеба за пазуху и шел к своему стаду. А вечером, возвратившись с пастбища, Шамсутдин брал косу и шел косить колхозное сено — умножать трудодни своей семьи.
Так вот и жили они, Шамсутдин и Гандалип, как пара ласковых голубков.
8
Когда Тимери вышел за ворота, голос Шамсутдина раздавался уже где-то далеко возле кладбища. Сумерки сгустились. Из-за сосен на взгорье в розоватом сиянье выплыла вечерняя звезда. В лицо дохнуло влажной прохладой. Колхозники, переговариваясь, поспешно шли к клубу.
«Пожалуй, много будет народу!» — подумал Тимери, прислушиваясь к голосам, раздававшимся отовсюду, и двинулся, заложив руки за спину, вслед за темнеющими впереди фигурами. Но вскоре он замедлил шаги. Где-то на дороге рокотал трактор. В какой же это он колхоз двигается? А может, в «Чулпан»? Ох, пора бы! В носу защекотало от медвяного запаха пушистых почек тала. Тимери ковырнул носком сапога землю. «Да, скоро можно будет сеять. Самое позднее — через пять-шесть дней... Э-хе-хе...»
Мимо него, увлеченные разговором, прошли несколько женщин. На одной звенели монисты, и голос как будто был незнакомый. «Гостьи из Аланбаша!» — решил Тимери. Но тут одна из женщин, повязанная белым платком, возмущенно сказала:
— Лошади заморены, семян не хватает. Как отсеемся, ума не приложу! Без мужиков все пошло прахом...
«Своя! — мелькнуло в голове у Тимери. — Гляди, а? Вот неладная, все выболтала чужим!»
Только на днях сняли сухорукого Сайфи и выбрали Тимергали председателем. Что тяжко будет руководить колхозом, Тимери знал. Правда, в разговоре с секретарем райкома он довольно бодро заявил, что надо ведь кому-нибудь взяться за руководство колхозом. Но теперь он изрядно ломал себе голову: «Как быть с семенами? Где достать фураж? Как справиться с севом?»
И сколько ни размышлял Тимери, все сводилось у него к одному: надо сдвинуть народ! «Эй, Байтирак! Золотые у тебя руки, Байтирак! Коли встряхнешься, сумеешь себя показать!»
Но как сдвинуть народ? Как зажечь людей?
У самых дверей его догнала ватага молодежи. Один, озорно посмеиваясь, рассказывал:
— А вчера еще потешней получилось! Напился пьяный и тут же свалился. Утром спрашивает: «Жена, а жена! Что я вчера делал?» Она и говорит: «Обмяк да под стол». — «Что же, говорит, так без песни и пил?» А жена ему: «Какие там песни, с трудом до постели доволокла». — «Эхма, говорит, даром пропала водка, ежели без песен! А ну-ка, жена, неси половинку. Пусть кровные не плачут, поправить дело надо!» Так неумытый и сел за водку с утра, только уж с песней...
Все весело рассмеялись.
Тимери только головой покачал: «Ну и чертенята! До всего дознаются. Сайфи уже к ним на язычок попал!»
9
Труды Шамсутдина не пропали даром: народу в клубе набралось полным-полно. Больше всего было женщин. Они уселись по трое, по четверо и, щелкая орехи и семечки, горячо что-то обсуждали. У дверей шумной гурьбой теснились подростки — джигиты военной поры.
Сидевшие в первом ряду старики — отец Нэфисэ Бикбулат и белобородый Айтуган — подвинулись и дали Тимери место рядом с собой. С разных сторон вытянулись шеи: любопытно все же посмотреть на нового председателя!
Пришли и гости из Аланбаша. Татарка в зеленой телогрейке и пуховом платке была черноброва и, видно, очень бойка. Сбоку у сцены рядом с Нэфисэ стояла в чесанках миловидная чувашка Нарспи. Широкая в скулах, с веселыми ямочками на щеках, она, улыбаясь приятельнице узкими глазами, проворно лузгала семечки. Нарспи говорила по-татарски, приятно, на свой лад произнося чужие слова, явно умножая в них звук «ч».
— Вчера, — рассказывала она, — пришло Наташе письмо. Спасибо, пишет ей Миша, что уму-разуму научила.