Сергей Сергеев-Ценский - Том 9. Преображение России
Картина, для которой он, Сыромолотов, позировал Левшину, была уже им продана, и Сыромолотову не пришлось ее увидеть (впрочем, особого успеха на выставке она не имела); но с того времени он написал еще три, тоже на темы старой Москвы, и та картина, которую заканчивал теперь, имела фоном зубчатую стену московского Кремля времен Василия III.
Сыромолотов, ценивший в картинах не то, что изображалось, а то, как это изображалось, увидел, что Левшин привычно повторил самого себя, что он застыл и застыл уже очень давно, что было удобно для художественных критиков, для знатоков из публики, для покупателей картин, но только не для искусства.
Можно было сказать, что московские цари сделали его своим придворным художником, помогли ему «найти себя», как некогда писал по поводу одной его картины авторитетный критик. Однако «найдя себя», он вплотную подошел к ремеслу и ушел от искусства, между тем и сам не замечал этого и от знатоков из публики слышал, как высокую похвалу: «Левшин всегда равен самому себе».
Сыромолотов не обращал внимания на то, какая мебель в столовой и в гостиной, какие драпировки, какие фикусы и цветы в кадках, но ни одна черта самого Левшина, его жены и дочери и его Лукерьи не осталась не замеченной зорким глазом художника, способного находить новое для себя даже и в том, что видел он ежедневно.
А к концу обеда, когда Лукерья внесла на подносе четыре стакана чаю, заволновалась дочь Левшина, услышав звонок у входных дверей.
Может быть, она ждала кого-нибудь, потому что выскочила из-за стола отворять двери с возбужденным лицом, однако какое вытянутое стало у нее лицо, когда она вернулась!
Следом за нею в столовую вошли двое, в которых Сыромолотов угадал сына Левшина (он был в студенческой тужурке) и замужнюю дочь, к которой студент поехал, как ему сказал сам Левшин, в Павловск.
Сыромолотов успел мельком заметить полное недоумение на лицах Левшина и его жены (Лукерья уже уплыла на кухню), но был поражен и сам, услышав, как студент крикнул, обращаясь к отцу и, должно быть, не заметив гостя:
— Он — подлец, папа! Подлейший подлец!
После этих энергичнейших слов кричавший разглядел, что в столовой кто-то есть, кроме своих, и в замешательстве остановился, а замужняя дочь Левшина совершенно неожиданно зарыдала вдруг и бросилась к своей матери, и Сыромолотов почувствовал величайшую неловкость и, поднявшись с места, мгновенно решил, что лучше всего ему сейчас же проститься и уйти, так как в дом вместе с этими двумя вошла какая-то трагедия.
Однако нельзя же было просто бежать без оглядки, как нельзя было и уйти, например, вместе с Левшиным в его мастерскую: Левшину, как отцу, необходимо же было знать, в какой степени оказался подлецом тот, о ком кричал его сын.
Из нескольких еще расслышанных им в общей суматохе слов Сыромолотов понял, что подлецом был муж старшей дочери Левшина, потому что вел себя в отношении жены как-то не так, как следовало, и студент, брат ее, решил привезти ее домой, к отцу.
Уловив на себе взгляд Левшина, очень сложный по своему значению, Сыромолотов простился с ним кивком головы и взглядом, не менее сложным, и боком, стараясь ни на кого больше не глядеть, ступая на носки, вышел из столовой в переднюю, поспешно снял с вешалки свою шляпу, отворил дверь на лестницу и вышел.
Когда он уходил из столовой, старшая дочь Левшина рыдала в объятиях матери, младшая стояла около них и кусала губы, чтобы не зарыдать, а студент смотрел на них, стоя плечом к плечу с отцом, был бледен от негодования на «подлеца», раздувал ноздри узкого в конце, как у его отца, носа и, видимо, готовился произнести горячую речь против зятя.
Старшая же дочь Левшина, насколько успел ее разглядеть Сыромолотов, была очень похожа на младшую: такая же тонкая, узкоплечая, с волосами такого же цвета или чуть-чуть потемнее, что трудно было определить, так как была она в розовой шляпке без полей.
На лице студента Сыромолотов заметил слабую белесую растительность, сходства же с молодым Левшиным, каким помнил его по Академии, не уловил, — только нос был отцовский.
Спускаясь по лестнице, он пожалел товарища, которому явно не повезло в семейной жизни.
Винить его самого в этом, как склонен был бы сделать это Сыромолотов, было трудно; однако помочь чем-нибудь совершенно невозможно. Жизнь сложилась именно так, как, очевидно, и должна была сложиться.
Наконец, нужно было еще решить, не питали ли разные семейные трагедии, подобные этой, творчества Левшина: у всякого ведь свой способ вдохновляться.
Как художник всеми клетками своего существа, Сыромолотов этой семейной неурядице (которая к тому же могла закончиться и полным примирением супругов) не придавал особого значения. Для него лично гораздо печальнее казалось то, что Левшина приходилось после виденного в его мастерской вычеркивать из числа ищущих, из числа идущих вперед.
Печальный вывод этот все созревал в нем и во время разговора на балконе, но окончательно созрел только в момент неожиданной семейной сцены.
VIIЕдва успел добраться Сыромолотов к себе в «Пале-Рояль», как мальчик в синей курточке с металлическими пуговицами и в фуражке с вышитым по околышу канителью словом «телефон» постучал к нему в дверь и крикнул:
— Просят к телефону!
Надо было спуститься вниз. Он не сомневался, что звонит Надя, и действительно говорила она:
— Если можете, Алексей Фомич, приехать сейчас на Дворцовую площадь, угол Невского, то можете увидеть пристава Дерябина.
Разумеется, он обещал приехать, и минут через двадцать вагон трамвая доставил его к Дворцовой площади.
Надя его ждала. Она была одна, и это почему-то было ему приятно.
Обыкновенно он выходил «на натуру» всегда один, теперь же их было двое, как, не меньше чем вдвоем, идут сибирские охотники на медведя. Главное, что Сыромолотов в Наде чувствовал тот же самый художнический подъем, каким полон был и сам. У нее сияли глаза, и он, глядя на нее, почти ощутимо видел, что она представляет и переживает сейчас не что иное, как его картину «Демонстрация».
Надя вела его, и он шел за нею точно так же, как на его картине она вела толпу демонстрантов. Он ловил себя на том, что не чувствует никакого неудобства от того, что его ведет к месту, где он может увидеть Дерябина, девятнадцатилетняя Надя; напротив, он был ей благодарен, как месяца два назад в своей мастерской, где она стояла с красным флагом в руках.
Он шел за нею через Дворцовую площадь, по-своему впитывая и эту площадь, и дворец, и толпу людей, и экипажи, и машины, и у него блеснула мысль, перевернувшая мгновенно весь его замысел, мысль дерзкая, так как подсунула она ему на холст то, что было несравненно труднее сделать, чем небольшую толпу на небольшой улице в сравнительно небольшом Симферополе… Эта мысль была: «А что, если взять эту вот площадь, и дворец, и тысячную толпу, и вот такой день, как сегодня?»
И не успел еще он хоть сколько-нибудь освоиться с этой чересчур дерзкой мыслью, как Надя, улыбнувшись какою-то круглой, вроде нимба, улыбкой, сказала ему:
— А что, Алексей Фомич, если бы это вот вы перенесли на свое полотно?
— Как «это»? — боясь, что не о том она говорит, спросил Сыромолотов.
— То есть, я хочу сказать, что если бы к Зимнему дворцу шла ваша демонстрация, вот была бы кар-ти-на!.. Только я, конечно, это по глупости своей говорю: такой картины невозможно сделать, — и Надя даже махнула рукой в знак безнадежности.
Он поглядел на нее удивленно, протянул, как это было ему свойственно: «Гм, да-а!» — окинул глазом и дворец и площадь, перевел свой шаг на тот самый «мертвый», о котором говорила Нюра, и, наконец, сказал:
— За-нят-но было бы!
— А можно? Разве можно? — необыкновенно как-то почти выкрикнула Надя и расцвела при этом.
— Все можно, — буркнул он, чувствуя, что с этого момента будет смотреть на свою картину, оставшуюся там, в Крыму, только как на эскиз для новой, зародившейся в нем теперь.
— Ведь подумать только: какая-то никому не известная улица где-то вообще, хотя бы и в Симферополе, или Дворцовая площадь, известная всей России! — с большим подъемом и ярким сиянием глаз проговорила она, он же добавил:
— Не только всей России, даже и всему миру после девятого января.
— Вы это серьезно, Алексей Фомич?
— А разве вам показалось, что я шучу? — удивился он.
— Нет, я вижу, что не шутите… Я очень рада и сама не знаю, что говорю… Это я от радости так.
Радость действительно так и рвалась из круглых глаз Нади. Когда же она сказала вполголоса почему-то: «Вот он! Смотрите!» — Сыромолотов отчетливо почувствовал в ней снова товарища — охотника, напавшего на след крупной дичи.
Он поглядел туда, куда кивнула Надя (они уже подходили к тротуару около дворца), и увидел того, кого искал безуспешно в Симферополе: пристав Дерябин — ставший, впрочем, здесь, в Петербурге, только помощником пристава — стоял перед козырявшим ему другим полицейским чином, казавшимся маленьким сравнительно с Дерябиным, но бывшим не ниже среднего роста.