Александр Серафимович - Том 2. Произведения 1902–1906
Он помолчал немного, посмотрел в степь и проговорил:
– А теперь сплю покойно вот уж три недели, шишка рассасывается… Так вот, говорю, чудеса делают грязи. Но, повторяю, не чудеса меня поражают, а та борьба, которую пришлось вести за самое существование станции. Будь это на Западе, это место, как жемчужину, вправили бы в чудную оправу, а тут долго рассуждали: да нужна ли станция, да зачем, да почему.
Он замолчал. Тени расползлись и легли над всей степью прозрачным сумраком. Позади мигнули два-три огонька. Станция виднелась смутно, неясно, и изредка и слабо доносились оттуда то тупые, ничего не говорящие звуки тромбона, то тревожные, близкие к человеческому голосу звуки корнет-а-пистона.
– А хорошо тут! Нехотя выздоровеешь.
Мы остановились и, подымая руки, старались вдохнуть сухой благовонный воздух степи, но грудная клетка все не могла расшириться и вместить столько, сколько жадно просила.
Когда возвратились, на площадке скользили пары, публика сидела на веранде, стояла вокруг площадки, смотрела на танцующих, оркестр привычно играл все те же мелодичные надоевшие танцы. В биллиардной бились игроки, и оттуда доносились удары шаров. В углу веранды сражались на зеленом поле, освещаемом не колеблемыми ветром свечами, и, сосредоточенно уткнувшись, думали над досками шахматисты. Барышни уславливались относительно завтрашнего катанья.
В десять часов резко и по-солдатски, точно музыканты обрадовались, грянул марш. Публика разошлась. Но и после этого из номеров доносился смех, говор, беготня, хлопанье дверей, – публика никак не могла успокоиться.
В лесу кто-то запел молодым грудным тенором. Ему отозвался в другом конце женский голос. Он пел простую песню, но потому, что стояла ночь, темнел лес, голос казался таинственным и обаятельным.
Под парусом– Так что же, господа, идемте?
Компания набралась большая, человек двадцать.
Спустились к Грузскому озеру и гуськом потянулись по мосткам. Кругом белело затянутое льдом озеро, местами запушенное инеем и снегом. Глаза щурились от блеска. Кое-где чернели следы: кто-то шел и проваливался. Наконец выбрались на другой берет, до которого, казалось, рукой подать, но на самом деле была верста с четвертью.
Под говор и смех дамы уселись в экипаж, который бесплатно перевозит больных от Грузского озера к Гудилу. Мужчины пошли пешком по дороге. Невысокая гора пыльным горбом закрывала горизонт. Когда поднялись на гору, все ахнули: поражая простором, открылось море. Оно синело, и тени облаков бежали по его синему простору, и немолчный ропот отлого набегавших на отмели волн стоял, наполняя степной воздух. Среди голой, на сотни верст выжженной пустыни, где земля трескалась от зноя, как пережженный кирпич, где нет ни рек, ни речек, развертывается вдруг не озеро, а целое море, на краю которого чуть виднеется полоска противоположного берега, а влево и вправо его синий простор сливается с синим небом.
Все стали спускаться по тропинке с пустынного, отвесно стоявшего глинистым обрывом, изрытого водоемами, мертвого, безлюдного берега. Как сороконожка, протянулись на бесчисленных столбиках мостки к купальням, далеко вынесенным в море. Парус большой лодки, привязанной у купальни, шевелился и играл.
– Садитесь, господа.
– Ой!..
– Я сяду на носу.
– Душечка, устройте так, чтобы мне сесть рядом с кадетом.
– Готовы?
– Извините, пожалуйста, здесь водятся акулы?
– Господа, это неправдоподобно: среди степи вдруг море… Это во всяком случае против правил. Откуда здесь морю взяться?
– Господа, Сидор Иваныч не верит, что он на воде. Он думает, что он на телеге едет по дороге. Он думает, что это нарочно вода…
– Зельтерскую взяли? Кумыс?
– Все тут.
– Отдавай!
Лодка отделилась от ступеней, парус перестал биться, пополнел, и под носом стала шипеть и пениться вода. Купальни, мостки, глинистый безлюдный обрывистый берег поплыли назад. Волны, мягкие, отлогие, тяжелой морской зеленоватой воды, тихо плескались о борт. Беспыльный, пробежавший над водной поверхностью воздух вливался в грудь, и было отрадно, и дышалось легко.
Не успевшая еще освоиться друг с другом публика несколько дичилась, стеснялась, не знала, что теперь делать. В виду этого синего простора, горячего солнца, весело бежавших облаков хотелось особенных ощущений, живого и радостного веселья, и было как будто немножко скучно. Но понемногу это настроение прошло, и над лодкой без перерыва звучали смех, шутки, остроты.
Уже не стало видно купален, берег отошел, понизился, сравнялся, стал тонко затягиваться дымкой. Противоположный берег выступал яснее синей полоской, на западе и востоке берегов не было: искрилась и играла под солнцем вода до самого горизонта.
– Господа, давайте петь.
– У нас всегда – как на лодку, так пение.
– Начинайте вы.
– Почему же я?
– А почему же непременно я? Начинайте, а за вами и другие.
Поторговавшись, начали запевать, сначала несмело, нескладно, потом понемногу разошлись. Пели «Вниз по матушке по Волге», «Гречаныки», «Солнце нызенько», «Марсельезу», перепробовали все песни, какие только кому приходили в голову.
Вдали показался, желтея глинистым обрывом, пустынный остров, безлюдный и плоский, обиталище водяной птицы, лисиц и волков. Последние каждую ночь путешествуют к станции и режут скот. Многочисленные следы их явственно отпечатываются по мокрому берегу.
Уже давно рядом с лодкой бежала по воде длинная косая тень. Над водой с криком тянули на ночной покой гагары, утки, журавли. Выпили весь кумыс, зельтерскую, лимонад, поели горы сластей. Напелись, насмеялись, наелись. Надо было ворочаться. Повернули лодку, перекинули парус, и тогда далекий и смутный берег вновь стал вырастать глинистыми обрывами, и, темнея, стали обозначаться над водой купальни.
За разговором, смехом, шутками и не заметили, как село солнце. Стихло. Парус висел неподвижно и мертво. Вода улеглась в шевелившуюся и слабо игравшую темным отблеском гладь. Свернули парус, сели на весла. Над головами зажглись звезды, но в той стороне, откуда ехали, лежало что-то черное, непроницаемое и угрюмое. Берег рисовался впереди неясно и смутно странными, незнакомыми очертаниями. Купальни пропали в сумраке.
Все притихли и молча смотрели в смутную, неясную и теперь таинственную даль. И так же смутно и таинственно подымалось в душе, заглушаемое дневной сутолокой, разговорами, дневным светом, требование жажды счастья.
Девушка с прозрачным лицом и разрушенными легкими думала о милом человеке, о любви, о светлых днях.
Но никто не выразил своего настроения прямо. Никто не сказал; «Как хочется счастья! Как мучительно хочется счастья!» – потому что это было неприлично, и в то же время не могли сдержать в себе этого порыва и выразили так, как допускало это приличие.
– Ах, какая прелесть!
– Вот никак не ожидала!
– Можно подумать – мы в Крыму.
– Господа, это обидно. Почему в Крыму в такую ночь никто не скажет: «Можно подумать, что мы на Маныче»?
Все засмеялись.
– Ах, взгляните, луна! Как красиво!
Над морем лежало угрюмо облако с черными, как траур, оборванными краями. В одном месте эта траурная кайма золотилась, словно край парчи. В этом чудилось что-то неизбежное, как мрачное предчувствие. И всем пришла одна и та же мысль: как ни хорошо, как ни обаятельно это море, даль, какова бы ни была жизнь, полная ли счастья, или страданий, горя или наслаждений, – для всех один конец, роковой и неотвратимый.
Но опять в такой форме, никто не выразил этой мысли – слишком она не вязалась с прогулкой, с песнями, с разговорами. И только кто-то продекламировал:
И бледный месяц, как монах,
Завернут в черных облаках.
– Откуда это?
– Из Пушкина.
– Нет, из Лермонтова.
Потом опять каждый стал думать свое: молодежь – как они будут любить, пожилые – о том, как они будут здоровы и все пойдет по-прежнему.
Когда возвращались и шли длинной вереницей по мосткам через Грузское, кругом, как привидения, среди ночи смутно белела соль, и доносились от курзала звуки «pas de patineur'a»[6].
Мертвый город*
Новочеркасск – это город совершенно в духе и вкусе «Московских ведомостей». И не в том смысле, что там думают и чувствуют по «Московским ведомостям», – нет, это лишь образец, во что превратились бы наши города, когда бы там водворилась «тишь да гладь да божья благодать» по «Московским ведомостям».
Обыватель тихо, смирно и скромно ходит по улицам, смотрит, как и нужно, себе под ноги, в каком проценте полагается, помирает, и сколько нужно нарождается, храмы божьи посещает, и при встрече с начальством снимает шапку и кланяется. О завтрашнем дне общественной жизни не заботится; как птица небесная, не сеет, не жнет, и в житницу общественных дел и интересов не собирает, ибо знает, что о нем неустанно пекутся.