Виктор Московкин - Потомок седьмой тысячи
— И посмеивался над неумными, — дополнил Грязнов.
— Не без этого, — покорно согласился Лихачев. — Только посудите: бумага-то какая у него — министерством императорского двора разрешалось собирать деньги на альбом. А по существу, я, конечно, извиняюсь, обирать подданных ему разрешалось, спекулировать на их патриотизме. Этак мы далеко зайдем…
— Бумага ответственная, — проговорил Грязнов, наблюдая за переменой лица конторщика: глаза у того теперь блестели глубокой обидой. Всегда был невысокого мнения о нем, но не ускользнуло сейчас, что даже этот бесцветный человек, не имеющий своего мнения, по крайней мере, не высказывавший никогда его, теперь позволяет себе пренебрежительно отзываться о правительстве. А это уже говорит о многом, наводит на размышление. Что же думают другие, более умные и злые? И, как всегда в последнее время, пришло на ум: «Все зависит от действий правительства… Глупо, конечно, сопоставлять случайности, тем более мелкие, ничего вроде бы не говорящие. Но вот бумага, нелепая, — девятьсот третьего года. В то время, когда от правительства ожидали коренных, разумных действий. В России пресса всегда находилась под жесточайшим контролем, но никогда не было такой свирепой цензуры, как в те годы, малейшая критика правительства вызывала резкий отпор. Потом наступил пятый год.
Девятьсот третий и девятьсот пятый. Война и разруха, революция…
Не к тому ли самому идет дело и сейчас? Сплетни и анекдоты о царском дворе, где безраздельно властвует дикий мужик Распутин, недоступны только разве малым детям. Газеты никак не выражают общественного мнения, заполнены сплошь патриотической трескотней, героем которой стал министр иностранных дел Сазонов, плетущий дипломатическую вязь с правительствами союзных держав, — мечется в стремлении заручиться еще не завоеванным у турок Константинополем.
Девятьсот третий и девятьсот пятый… Девятьсот шестнадцатый и…»
Грязнов поднялся, прошелся по кабинету. Взглянул в окно на чистую заснеженную площадь. Веселой толпой с гармонистом впереди шла по площади молодежь. По тому, как гордо шагали в первом ряду принаряженные парень и девушка, как выплясывали перед ними другие, понял, что это жених и невеста. Свадьба… И сразу пропало мрачное настроение.
Извечная болезнь русского интеллигента — мучить и терзать себя бесплодными страхами о грядущем; всем и всегда кажется, что вот-вот что-то должно произойти. А почему должно? Не только ли потому, что люди не удовлетворяются настоящим? Вот они, идущие по улице с песнями, удовлетворяются тем, что имеют. Почему бы не перенять у них уверенность в себе и способность довольствоваться тем, что есть?
«Девятьсот шестнадцатый, и будет следующий, семнадцатый, восемнадцатый, и еще десятки, сотни лет все пойдет своим порядком без изменений, без потрясений. Вот они, пляшущие, поющие, они ничего не сопоставляют, не задумываются мучительно, пользуются всеми прелестями жизни, которые им доступны. И это самое лучшее, что может желать здоровый духом человек».
— Жизнь-то не остановишь ничем, Павел Константинович, — сказал он, подходя к столу и усаживаясь в кресло под портретом Затрапезнова. — Посоветуйте-ка, что подарить молодым к свадьбе? А? Как думаете?
Лихачев смотрел на него, не понимая вопроса, не зная, что ответить.
— Виноват, — смущенно проговорил он.
— Вижу, что виноват. — Грязнов был теперь — весь добродушие. Выдернул из блокнота листок, нацарапал несколько строчек и подал записку конторщику. — Пошлите кого-нибудь ко мне домой, не мешкая чтобы сделали. А для поздравления подберите молодого и приятного собой человека. Чтоб говорить умел! И стыдно, братец, тебе, дожив до седых волос, оставаться холостяком. Должно быть стыдно!
— Виноват, — опять покорно произнес конторщик. — Не смог подобрать подругу счастья.
Забрав записку, он пошел из кабинета, как всегда удивляясь резким переменам в настроении Грязнова. «Попробуй угадай, что хочет, — недовольно проворчал он уже за дверью. — Вечно выдумки…»
6
Так бы и закончился этот день с приятным сознанием того, что сделал что-то доброе, кого-то обрадовал своей щедростью и вниманием. Но около шести его вызвали в ткацкий отдел — рабочие взбунтовались и требовали директора для объяснения.
Когда-то и на совещании промышленников, и потом, где только придется, Грязнов неизменно утверждал, что на фабрике все спокойно, дело поставлено так, что для недовольства нет причин. Говорил он так не только из тщеславия, в какой-то степени для успокоения самого себя; замечал, фабрика гудит, как потревоженный улей, и достаточно малейшей случайности, чтобы все его заботливо построенное сооружение, именуемое добросердечными и взаимовыгодными отношениями между администрацией и рабочими — «рабочий вопрос», — все это могло рассыпаться, как карточный домик. Нельзя сказать, что он, как построил свое сооружение, так больше и не добавлял к нему ничего, нет: из-за быстро растущей дороговизны с согласия владельца пришлось уже делать прибавки к жалованию, ввести выдачу «квартирных» денег для рабочих, которых не удавалось разместить в переполненных фабричных казармах, продуктовая лавка все еще отпускала харчи по ценам несколько ниже рыночных. И все-таки предчувствие того, что вот-вот что-то должно произойти, не оставляло его. Два с лишним военных года измотали людей, сделали их нервными, злыми. По опыту своему знал, что вспышки обычно происходят из-за какой-нибудь неучтенной самой незначительной случайности. Поэтому он старался предпринимать все меры, чтобы таких случайностей не было.
Размышляющий, ко всему относившийся здраво, он все-таки не мог понять до конца, что сама система отношений между рабочим и предпринимателем создает условия для столкновений и, как ни старался улаживать эти отношения путем мелких уступок, столкновения были и должны были продолжаться.
Сейчас он, набросив на плечи синий сатиновый халат, поспешил в ткацкую, думая о той неучтенной случайности, которая могла быть там.
Еще на лестнице его поразил гул голосов, злых, которые бывают вызваны отчаянием. Так бывает, когда человек долго сдерживает себя, накапливает недовольство, а потом вдруг оно выплескивается, и тогда разум уже не волен над человеком. Потом, может, придет раскаяние, когда выплеснется гнев, но сейчас только слепая сила руководит человеком.
Гул приближался, и он остановился на площадке, пытаясь выиграть несколько секунд и справиться с охватившим его волнением.
То, что он увидел, превзошло его ожидание: несколько мастеровых, потных, взлохмаченных, тянули на веревке железный ящик, грохочущий по ступенькам, сзади шла густая толпа, и ближние помогали подталкивать этот ящик. В самом ящике с обезумевшими глазами, тоже взлохмаченный, находился человек. Голый, резко выдававшийся вперед подбородок его мелко дрожал, рот был оскален, и бросались в глаза неровные желтые зубы. Казалось, что человек старался закрыть рот и не мог, не хватало сил.
При виде директора толпа остановилась, стих гул. Задние еще напирали, сверху еще слышались голоса, они еще не понимали, в чем причина задержки, но первые, очутившись лицом к лицу с Грязновым, растерялись.
Не человек, сидевший в ящике, занимал Грязнова — его он хорошо знал, знал и то, что мастер Захаров груб с рабочими и сейчас, видимо, чем-то сильно досадил им; не он заботил — само действие опять напомнило ему пятый год. Именно тогда женщины выволокли в ящике табельщика Егорычева, скувырнули в грязь и потребовали не допускать его в фабрику. Грязнов вынужден был подчиниться. «Что же это? — лихорадочно вертелось у него в мозгу. — Повторение?» Поморщился, подумав, что опять невольно начинает сопоставлять время и факты.
— Объясните, господа, в чем дело? — Он уже овладел собой и постарался придать голосу строгость. — К чему эта комедия?
И тогда один из тех, кто держал веревку, щуплый, с ввалившимися землистого цвета щеками и маленькими злыми глазками, грубо сказал:
— Бери его себе в дворники али еще куда. — И резко, с неожиданной для его щуплого тела силой рванул за веревку. Ящик прогрохотал несколько ступенек, чуть не опрокинулся совсем близко от побледневшего Грязнова.
И снова угрожающе всколыхнулась толпа, послышались выкрики:
— Житья от него нет, мироеда!..
— Штрафы ни за што! Ругань!
— Аньку замордовал!..
— Пошто держите таких?..
Из всей путаницы голосов Грязнов уяснил, что грубый, злобный мастер особенно бывает несправедлив к тому, кого невзлюбит. Так случилось с работницей Анной Беловой. Доведенная до отчаяния его придирками и штрафами, работница пыталась наложить на себя руки — случайно зашедший в кладовую старший рабочий увидел ее в петле. Белову откачали, и тут же, взбудораженные происшедшим, рабочие изловили мастера, посадили в ящик и повезли, намереваясь выкинуть его за фабричные ворота.