Виктор Московкин - Потомок седьмой тысячи
Достоинство, с каким старуха произнесла это, заставило конторщика поскучнеть: он понял, что ничего необычного уже не последует. И еще. его обидело: хотя бы для приличия пригласили к столу. Но, как видно, приглашать никто не собирался. Знал он эту семью, еще мальчишкой слышал о старшем Дерине — гордецы великие! А гордиться чем? Ни достатка, ни положения — голь перекатная!
— Передам, — сказал он, не сумев скрыть своего недовольства.
О нем уже забыли, смотрели, как Екатерина Дерина распутывала розовую ленту, развертывала хрустящую бумагу. В свертке оказались плитка шоколада и бутылка коньяку — все из довоенных грязновских запасов. Бутылка пошла по рукам. Родион Журавлев, потерев ее, посмотрев на свет, сказал:
— Знаменитый, Шустова. Когда служил в полку, господа офицеры пили… Наказывали доставлять из лавки только шустовского производства, потому как лучше всякого другого его коньяк. — Подмигнул озорно Егору, передавая бутылку: — Испробуйте, ваше благородие, прислана заботником нашим от сердца. Большой натуры человек, господин директор Грязнов: все делает от сердца. Когда надо — казнит, когда надо — милует, но все от сердца. А кукситься нечего, мать твоя Екатерина мудрее нас всех: чего гусей дразнить попусту! Нехай, пусть по слободке пойдет слух о доброте его — истинную доброту каждый знает. Пусть… А коньяк чем виноват? Почуем, что за напиток благородные пьют. В роте у нас поручик говаривал: в Москве, в ресторане «Метрополь», крохотными рюмочками его пьют, всего капелька на язык попадает. И кофеем сразу, чтобы, значит, дух не захватывало. В кастрюле медной с длинной ручкой варят его, кофей-то потому «по-турецки» называется. И коньяк будто не пьянит, одна веселость наступает, ровно как из баньки горячей вышел. Вот и раскупоривай, не томи…
После такого красочного объяснения с еще большим почтением стали смотреть на бутылку с жидкостью, похожей на хорошо заваренный чай. И еще с тревогой смотрели, потому как Егор вышибал пробку, стукая донышком бутылки о каблук — ну-ка разлетится вдребезги. Но обошлось. Налили каждому. Действительно, только на язык по нескольку капель. Выпили, переглянулись разочарованно: жжение на языке почувствовали, горечь в горле — и все.
— Нехай благородным он и остается, — махнув рукой, сказал Родион, только что взахлеб расхваливавший напиток. — Нехай…
Лелька между тем делила женщинам шоколад — тоже заморское кушанье, не прободанное фабричными. Испытали — сладко, но опять с горчинкой. Посмеялись: и чего благородных, как бабу на сносях, к горчинке тянет?
Женщины, охочие до свадеб, толпившиеся в дверях каморки, увидев, что за столом опять наступило веселье, напомнили о себе озорными запевками:
А кто у нас холост, кто неженатый?
Виноград, красно-зелено моя!
У нас Вася холост, неженат Иваныч.
Виноград, красно-зелено моя!
Широколицый, с сонным взглядом Васька Работнов, удостоившийся чести быть замеченным, конфузливо улыбался. Его подружка покраснела до кончиков волос, прятала живые смышленые глаза.
— Горько! — бесшабашно выкрикнул Артем, показывая на них. Благородный напиток, смешавшись с обычной водкой-горлодером, делал свое дело: Артем разрумянился, как красна девица, глаза блестели, рот не закрывался в улыбке — расцеловал бы всех, такие родные и близкие вокруг. — Горько нам!..
Женщины в дверях, увидев такое, прицепились теперь к нему, тонкими голосами пропели: «Артем у нас холост, Артем неженатый…» Ко всему еще добавили с хитрецой в голосе:
В зеркальце глядится, на себя дивится —
Виноград, красно-зелено моя!
Какой я хороший, какой я пригожий!
Виноград, красно-зелено моя!
За свадебным столом могут и обиднее спеть, если не сдержишься, если покажешь, что ты рассердился. Лучше уж стерпеть, отмолчаться. Что Артем и сделал.
Заканчивали песню похвалой Егору:
Кто у нас умен, кто у нас разумен?
Виноград, красно-зелено моя!
Егорий умен, Васильевич разумен.
Виноград, красно-зелено моя!
Стрелки часов двигались к двенадцати — никто еще не расходился. Плясали под гармошку, под бубен, нестройно пели старинные песни. В это время незаметно в каморке появился сосед Родиона Журавлева Топленинов. Потные белесые волосы прилипли ко лбу, взгляд усталый и озабоченный. Заметив в углу стола разговаривавших Родиона и Артема, подсел к ним.
— Извиняюсь, только со смены, — сказал Топленинов, показывая на свою неказистую одежку с прилипшими пушинками хлопка. — Заваруха у нас случилась, так я прямо сюда. Извиняйте…
Оба, и Артем, и Родион, стараясь пересилить хмель, смотрели на него.
— С чего заваруха-то? — спросил Родион.
— А ни с чего! — глаза Топленинова зло блеснули. — Народ взвинчен: кто-то что-то сказал и — буря. Тут, правда, с мастера, с Захарова, началось. Потребовали убрать, чтобы ноги его не было… Начальство вроде бы согласилось. Шут, мол, с вами, уберем. Все успокоились. А потом доносят: троих в участок к Фавстову потащили. Так это или нет — никто не знает, и кого потащили — то же никто не знает. В отделении крики: «Бросай работу!» Бросили… Поляков Арсюха замешкался, так его катушками закидали. В окно через пожарную лестницу удирать ему пришлось. Рассказывать долго.
— Чего вы там, шептуны? — спросил Егор, давно поглядывавший в их сторону. Пока еще не разошлись гости, он все сидел в середине стола с Лелькой, хотя уже это сиденье ему порядочно наскучило. Но приходилось терпеть. Появление Топленинова, его встревоженное лицо заинтересовало Егора.
— Пустяки, Егорша, — отмахнулся Артем. — Веселись — твой день. Разберемся… — И опять повернулся к Топленинову: — Ладно, молчи, из-за стола выйдем, доскажешь. Не порти людям настроения…
5
В тот день с самого утра у Грязнова все ладилось. Сначала просматривал почту, потом долго изучал отчет владельцу о ходе работ и отправке товара. Старшего конторщика Лихачева, все это время почтительно стоявшего у стола, спросил как бы между прочим:
— Что, Павел Константинович, больше не участвуете в подписке? Теперь не решаетесь?
И хоть не раз и не два спрашивал об этом конторщика, тот встрепенулся, с поспешной угодливостью ответил:
— Нет-с, не решаюсь. Научены достаточно…
Продолжая просматривать бумаги, Грязнов укоризненно покачал головой.
— Да, — проговорил рассеянно и думая совсем о другом. — Племяннику министра, хотя и бывшего, не к лицу заниматься такими делами. Как додумались задержать-то его?
— Просто, — все с той же поспешностью начал рассказывать Лихачев, будто забыв, что Грязнов уже знал от него эту историю. — В нынешнем году объявился он в Мологе… А времена-то военные! Что за человек? Откуда? Исправник вызнает, приглядывается. Человек в форме ведомства учреждений императрицы Марии, собирает деньги на издаваемый им альбом портретов высочайших особ. К тому еще назвался сыном полковника Николая Львовича Дурново и племянником бывшего министра внутренних дел. Тут исправник руку под козырек: «Виноват-с, ваше благородие!» Но с испугу, когда начал возвращать бумаги, взятые до этого у задержанного, глянул в них: разрешение-то на издание альбома от девятьсот третьего года… За тринадцать лет — двадцать восемь тысяч рубликов собрал. Тетрадочка у него такая, у кого брал — все записано. И я там фигурирую… — Конторщик выдержал паузу, зная, что в этом месте Грязнову всегда становилось весело, смеялся. И на этот раз тот откинулся на спинку кресла, не разжимая рта, затрясся в смехе.
— Тетрадочку он зачем хранил? Улика первая — эта тетрадочка, — расспрашивал Грязнов.
— Чтобы второй раз к кому не зайти, — будто сердясь на непонятливость собеседника, объяснял Лихачев. — Допустим, еще перед трехсотлетием царственного дома получил он с рыбинских купцов Ивана Быкова да Жеребцова Василия по пятнадцати рублей, с меня — десять. По забывчивости мог опять обратиться к этим людям, и тогда уж схватили бы его с криком: «Держи! Жулик!» А в тетрадке сказано, кого обходить стороной надо.
Грязнов насмешливо глянул в бесхитростные глаза служащего.
— Что же ты, Павел Константинович, с купцами-то рядом? У них — не твои капиталы, им можно и деньгами швыряться. Или лестно было?
— Как не лестно, — с притворным вздохом сказал Лихачев, приглаживая жидкие волосы и так плотно прижатые к черепу. — Рядом с такими воротилами моя фамилия! Кому не лестно!
И опять Грязнов знал, что конторщик говорит эти слова в угоду ему, и все равно смеялся.
— В Мологе его, субчика, и судили, — продолжал Лихачев. — Не сказал я тогда вам, что на суд еду, вызван. По другому делу просился, потому как стыдно было сознаваться… Только напрасно ездил. Прокутил он все денежки. Тринадцать годков жил припеваючи.