Йонас Авижюс - Потерянный кров
— Эй, замолчите, черт вас возьми!
— Слышите, господин учитель хочет говорить.
— Просвети нас, темных мужиков, господин учитель.
— Песню, песню давай! Патриотическую, господин учитель.
— Погромче, господин учитель.
— К черту политику!
Девушка, милая, замуж пора,
А то у тебя ни кола ни двора…
— Замолчите, черт вас возьми! Не видите, что ли? Господин учитель… ………………………………
IV…………………………………………………………………………
— Сам не понимаю, как получилось, что я встал. Решил выйти во двор? Наверное, ведь до последней секунды я не собирался говорить. Но когда встал и как бы с возвышения увидел гудящие столы, кадык у человека напротив, в груди вдруг вскипело, и я не мог совладать с собой. Понимал, что не имею права говорить это — я ведь пока еще под стать им, сбежавшимся к рождественским яслям, — мне не хватало какой-то малости, чтоб пересилить свое прежнее «я». И я сделал это, давясь стыдом и отчаянием, — знал, что никто не встанет и не скажет: «Ваша правда, господин учитель. Мы стращаем друг друга букой, которой пока нет, и притворяемся, что не видим змея, которому каждый день приносим кровавые жертвы». Все это я хотел сказать себе, в первую очередь — себе. Загнать крюк в скалу, как делают альпинисты, чтоб взобраться еще выше.
Они молчали, уткнув носы в тарелки с объедками; пожимали плечами, подталкивали друг друга; что-то бурчали, навалившись грудью на стаканы; некоторые, правда, прятали глаза, словно их поймали за руку при попытке залезть в чужой карман, но не нашлось ни одного, кто бы хоть взглядом поддержал меня. (Побойтесь бога, такое за праздничным столом! Будто не о чем по-людски потолковать. Насосался, как шваб, — вот и катись спать, нечего тут воду мутить… Вот гад! В лес, к красным, захотел.
Пляшет волк, лисица скачет,
Веселятся звери.
А зайчишка нализался
И лежит у двери…)
Лишь один человек (как мне тогда показалось) понял меня. Какой-то прохожий, пущенный переночевать, — хозяева пригласили его отпраздновать со всеми рождество. Он мне показался знакомым, но я слишком устал за эти дни, да еще выпил, разволновался и не мог вспомнить, где встречал этого человека. Он улыбался мне от двери, где сидел, кивал, а потом, когда гости загалдели, не соглашаясь с моими словами, попросил их помолчать и выслушать его. Да это был он, крестьянин, которого две недели назад я встретил на запущенном сеновале под ясенями. Запинаясь от волнения, он поведал слово в слово то самое, что я уже слышал от него, и попросил прощения, что своими бедами омрачил всем праздник. Сказал, что и за этим столом может сидеть человек, которому ничего не стоит выдать беглеца немцам. Ну и ладно! Лучше уж пасть от пули (так и так жизни нет), чем зверем бродить по полям.
— Что ты тут плетешь, дядя! — рявкнул кто-то.
— Да он пьян.
— Ну, Габрюнас, и пускаешь же ты за стол всякую шваль!
Человек вскочил, задетый за живое. Мне показалось, что он пьян, — во всяком случае, дошел до той степени опьянения, когда не отдают отчета в своих поступках.
— Хорошо! — выкрикнул он, по-утиному ковыляя к двери. — Я уйду! А вы оставайтесь и жрите, пока немцы вам столы не подчистили. Но помните — настанет и для вас такой день, когда, потеряв избу и родных, вы будете таскаться по деревням. Вот-вот придет такой день, как тут господин учитель говорил. Придет, помяните мое слово!
Он бы говорил еще, но тут подскочил к нему дюжий парень и, схватив за шиворот, вытолкал во двор. Вслед за ним полетел полушубок, висевший в сенях. Габрюнас топтался у двери, выговаривал на правах радушного хозяина: ешь, спи, будто жалко, но зачем такую чепуху…
Я встал с лавки и, воспользовавшись суматохой, незамеченным проскользнул на другую половину дома, где висело мое пальто.
Была полночь, темно, хоть глаз выколи, моросил мелкий дождь, на дороге — гололед. Конечно, следовало выспаться и с рассветом тронуться в путь, который теперь казался смыслом моей жизни. Но я не мог больше оставаться под крышей Габрюнасов! Нет! Будь что будет, я должен уносить отсюда ноги. Пока еще горю, как только что зажженный факел, который до этого только коптил и не давал света. Разумеется, я просто не доверял себе, боялся, что это лишь временное прояснение в мыслях, оно минует, и я еще откажусь от своего решения. Или случится что-то, какое-то препятствие остановит меня, и я лишусь возможности искупить свою вину перед людьми и самим собой. Главное — перед собой. От людей можно спрятаться, скажем, сбежать туда, где тебя никто не знает, — люди ведь снисходительны и забывчивы, — а от себя не убежишь. Так что иду я к вам не мстить, хоть вы и назвались народными мстителями, Пятрас, а очистить совесть, чтобы дальше жить человеком, Я мог пойти и к людям Туменаса, если б они не думали, что можно уничтожить лютого зверя, бормоча у себя под носом проклятия в его адрес.
Ах, Пятрас! Тебе трудно себе представить, что я пережил, уйдя с хутора Габрюнаса. Темная ночь, да еще дождливая, всегда наводила на меня тоску, но теперь я чувствовал себя уютно, как младенец на руках матери. Талый снег, смешанный с грязью, хлюпал под ногами, местами доходил до щиколоток; через каких-нибудь полчаса я промок и изгваздался до ушей, потому что поначалу, пока глаза привыкали к темноте, то и дело падал. Но ни разу не подумал зайти куда-нибудь и дождаться рассвета. Нет, здесь мне нечего было делать. На хуторе, где два молодца, беззаботно хохоча, пилили дрова, во дворах с униженно кланяющимися журавлями, с подойниками на изгородях, в избах с занавешенными окнами, за которыми храпели (или праздновали рождество) крестьянин с женой и детьми, а в хлеву, в окружении поросят, довольная всем, хрюкала свинья. Нет, этот мир не для меня. Я не хочу быть белкой в колесе, мне надо вырваться из этого мира, освободиться от него. Скорей, не медлить ни минуты! Если и остановлюсь перевести дух (я почувствовал усталость), то только на заброшенном сеновале под ясенями. Зароюсь в солому там, где мы лежали, поглажу в мыслях льняные волосы, расцелую губы. Попрощаюсь с прошлым, обещавшим так много, а в конце концов отнявшим даже последние жалкие крохи.
Временами меня охватывало чувство, словно за мной следят, но я приписывал эти страхи больному воображению. Лишь выйдя к развилке, откуда одна дорога вела в Краштупенай, а по другой, оставив город в стороне, можно было добраться до Лауксодиса — я увидел силуэт человека. Но он двигался навстречу, а не за мной. Мне и сейчас неясно, как он меня обогнал, — наверное, когда я случайно свернул не на тот проселок или когда переобувался, присев у стены какого-то дома? Мне и в голову не пришло, что кто-то может идти за мной по пятам, а потом забежать вперед единственно для того, чтобы я своими руками сделал то, чем так гнушался, за что презирал и осуждал других.
Было часов шесть утра. Дождь перестал. Подул сухой, холодный ветер, в прояснившемся небе замигали звезды. Черная от дождя земля, хранящая в складках белую пену не растаявшего еще снега, четко выделялась на посветлевшем горизонте, на котором еще рано было появиться заре, но звезды и луна, блуждающая где-то между поредевшими тучами, давали достаточно света, чтобы я разглядел человека на развилке дорог. Сделав несколько шагов в сторону Краштупенай, он нерешительно трусил назад и бросался на другую дорогу, потом снова возвращался на развилку и тщетно пытался прочесть в потемках надписи на указателях.
Это был все тот же крестьянин из Аукштайтии, бедняга, как я с жалостью подумал о нем несколько часов назад, мой товарищ по несчастью, которого нажравшиеся боровы Габрюнаса выкинули за порог… Вы можете смеяться над моей наивностью, доверчивостью, слепотой, над чем хотите, издеваться, как я теперь издеваюсь над собой, хотя руки все еще трясутся, но поверьте: я и правда обрадовался этому человеку. Ему не нужно было даже прикидываться — я сам мог взять его за руку и сказать: «Виноват, дружище. Прости. Я рад, что ничего с тобой не случилось за эти недели. Давай забудем первую неприятную встречу и станем друзьями. Тогда я не знал, что у нас один путь, а теперь — пошли. Можно бы прямо в домик на опушке, но боюсь, мне там не поверят, однажды они протянули мне руку, а я показал им кукиш. Не унывай, в Лауксодисе у меня есть приятель, пожалуй, даже друг. Он отведет нас с тобой по назначению, не бойся. Не будешь больше таскаться, трястись за будущее, прятаться от преследователей, терпеть унижения от своих. О, Черная Культя для нас сделает все». Но я сказал все это через десяток минут, и еще горячей: меня подкупило отчаяние этого человека.
— Приятель! — крикнул он, когда я свернул на дорогу, ведущую в Лауксодис. — Не скажете часом, как выйти на Краштупенай?
— Чего вам там? — удивился я, узнав его. — Хотите прямо к немцам угодить?