Петр Шумский - За колючей проволокой
На тропинке видны были следы копыт, ведущие к кустарнику. Дениска боязливо осмотрелся, осторожно, царапая руки, раздвинул ветки. Лягай лежал, оскалив длинные с прозеленью зубы. Шатаясь, вылез Дениска из кустов, пошел назад.
— Ну, покойнее буду, покойнее буду, — шептал он, устраиваясь рядом с Колоском.
— Ты о чем это, Дениска?
— Я, Миша, Лягая убил…
Утром Буркин толкнул ногой Колоска:
— Вставайте, а то и вас постреляют; ишь, дрыхнут.
— Ты, Буркин, ногами нам не доказывай, ты языком говори, что случилось?
— Да что, Колосок, нынешней ночью немцы троих наших постреляли: бежать хотели. Сейчас бойцы у Гая шумят.
— Ну, а Гай что?
— Что Гай? Бегает по комнате, кулаками стучит!..
Колосок поднялся, посмотрел на спящего Дениску шепотом предупредил Буркина:
— Его не буди, не надо, пусть отойдет, а то беда будет.
— Что такое?
— Не допытывайся… — И Колосок вместе с Буркиным зашагал к баракам.
* * *Плохо помнил Ван Ли последнюю ночь. В сознании осталась только крутая мраморная лестница, бьющая в нос запахом лекарств. Сейчас солнце низко, совсем низко: в окна видны розоватые отблески догорающего дня. Изредка в палату входит белая девушка, пряча под густыми сердитыми ресницами молодость и улыбку. Ван Ли слушает ее мягкий, чуть-чуть картавый, говорок, и ему становится легче. За окнами сады, оттуда пахнет поздним наливом яблок и груш. Ван Ли хочется груш или кислых яблок, но девушка приносит молоко и что-то говорит на незнакомом языке, наверно просит его пить.
— Спарибо, — говорит огорченно Ван Ли и, отворачиваясь к окну, смотрит на деревья.
Пришел доктор, оглядел комнату, ощупал мягкими прохладными пальцами раны Ван Ли, хлопотливо засеменил ножками через комнату, хлопнул дверью и ушел. Девушка вновь забинтовала раны, села неподалеку от окна. Аромат плодов растаял, и опять повеяло крепким настоем йода и чистыми халатами.
Утром вошел новый доктор. Он спросил:
— Калмык?
— Не-е, китаец.
В руках у доктора уверенно запрыгали ланцет, большая металлическая игла, марля и вата.
— Хорошо, — сказал доктор, осматривая рану.
Повернул Ван Ли на левый бок. Теплое дыхание доктора близко, около самого уха.
— Хорошо, — проговорил, выпрямляясь.
Ван Ли повернули на спину.
— Хорошо, все будет хорошо, товарищ. Готовьте к операции…
* * *Четвёртка хлеба, перемешанного с опилками, составляла обед, а все же по вечерам бойцы собирались в круг, пели под гармошку о том, как:
Поехал казак на чужбину далеко.
На добром своем на коне вороном…
Дениска и Колосок влюбленно слушали заунывные, степные песни о родине. В памяти вставали зеленые хутора. Песня грустила, звала, и Колосок тянул вместе с Дениской:
Пусть на том кургане
Зеленая пташка
Порой прощебечет
Ту песенку мне…
— Небось, Денис, наши к пахоте готовятся…
— Готовятся, с Покрова выедут. — Подсаживался Буркин, далеко за полночь звучали: песни.
Как-то пришел Андрей и его товарищ с беспокойными-белесыми глазами. За последние дни Андрей заметно переменился: привычная угрюмость сменилась какой-то безнадежностью. Говорили о родине — Дениска с нетерпеливой грустью, Андрей — благостно и равнодушно, как а давнем покойнике.
Андрюшкин приятель курил много, жадно; видимо, волнуясь, посматривал на Дениску шныряющими глазами.
— Мы к тебе неспроста, Дениска, — шепнул Андрей.
— Я догадался.
— Думаем нынче ночью за картошкой сходить — не умирать же с голоду. Они с нами хуже, чем с пленными… А мы им что? Молчать будем? Хочешь рискнуть?
— Ладно, — согласился Дениска: рисковать он всегда был готов.
Парень с белесыми глазами, вдруг встал, потягиваясь:
— Молодчина у тебя друг, Андрей. Другой развел бы лясы-балясы. А этот — смелый.
…Дениска проснулся глухой ночью, осторожно вылез из-под бурки, заботливо укрыл Колоска, достал из-под седла револьвер. Скоро подошли товарищи.
Пересекли лагерь, бесшумно нырнули в кустарник. Дениска горестно окинул знакомое место. Здесь лежал убитый Лягай. Теперь оно было пусто. «Свезли».
За проволокой по дорожке ходил часовой, что-то насвистывая. Залегли. Дениска, сжимая наган, не сводил взгляда с немца. Сбоку тревожно сопел Андрей. Немец затарахтел коробкой, спичка вспыхнула бледным огоньком, обнаруживая засаду. Андрей вскочил, бросился бежать, ломая хворост.
Немец что-то крикнул, скидывая с плеча винтовку. Сердце у Дениски вдруг остановилось. Холодок пронизал онемевшее тело. Дениска вскинул наган.
— На ж тебе… — Он нажал курок, выстрелил в темноту.
Бежали, спотыкаясь о кусты, падали, поднимались, опять бежали, путаясь ногами в хворосте.
— Промахнулся, — задыхаясь, сказал Дениска, догоняя Андрея.
…Утром Дениска сам пошел к командиру полка.
— Нате, товарищ командир, а то я с ним как бы беды не наделал. — Он вытащил из кармана наган, бросил на стол.
— Это ты стрелял в часового? — строго спросил Терентьич.
— Я.
— Пойдешь под арест!
* * *Ранним утром на плацу выстроили полк. Гладко выбритый генерал шел вдоль рядов, и вровень с ним плыл запах пудры и одеколона. На почтительном расстоянии шагали адъютант и переводчик. Терентьича вызвали вперед. Сутуловато приподняв плечи, он подошел к генералу. Тот зевнул, что-то сказал переводчику.
— Вы офицер? — спросил Терентьича переводчик. — Я командир.
— Генерал приказывает вам назвать фамилии коммунистов вашего полка.
Терентьич круто повернулся.
— Разойдись! — крикнул он звонко и добавил, обращаясь к переводчику: — Передайте генералу, что я подчиняюсь только командиру корпуса, товарищу Гаю.
Растерянный переводчик смял лист чистой бумаги. Генерал поспешно засеменил тонкими ножками, сел на подведенную ему лошадь и зарысил из лагеря.
На другой день в лагере появились немецкие офицеры, но теперь рангом пониже. Они приходили кучками, долго бродили по лагерю, пытаясь скупить за бесценок седла, амуницию и даже полудохлых лошадей, валявшихся у стоянок.
— Сколько? — тыкая сапогом в седло, спрашивал офицер.
— Народное, не продаю, — не скрывая злобы, отвечал боец.
Офицеры хватали руками подпруги, хлопали ладонями о подушку седла.
— Сколько? Сколько? — допытывались они.
— Сказано — не продаю, не мое это.
Офицеры пожимали плечами, шли дальше. Подошли они и к Колоску. Он встал, засунул руки в карманы и, не отвечая на вопросы, отошел к товарищам.
— Эх, — сказал он Буркину, — Дениски нет: он бы этим купцам отпел. — И ему неудержимо захотелось повидать друга, отсиживающего в местной тюрьме свои десять суток ареста.
Вечером Колосок в сопровождении часового пришел на свидание к Дениске. Друзья сели рядом.
— Не бьют тут тебя, Дениска? — заботливо спросил Колосок.
— Нет, этого нет. Да лучше бы отпороли, чем в таком гробу держать.
— Ничего, Дениска, скоро конец.
Подошел часовой, сказал, что надо Колоску возвращаться в лагерь.
Колосок полез за пазуху, достал кусочек хлеба:
— Съешь, Дениска. У меня остался… лишний.
— Обманываешь ты, Миша.
— Нет, нет, что ты, я не голодаю, видишь, еще тебе ношу. Не будет — тогда не обижайся. — Он смял в руках фуражку, натужно засмеялся и поспешно вышел из тюрьмы.
…Наконец Дениску выпустили. Пришел он в лагерь черный, будто обуглившийся, каменно молчаливый. Собрались товарищи, сидели, курили, вспоминали, где какие тюрьмы и какие из них самые худшие.
Далеко за полночь, когда все разошлись, Колосок улегся рядом с Дениской. Под буркой было тепло, сладковато било в нос конским потом и табаком.
— Не спишь, Дениска?
— Нет, Миша.
— Я думаю: где теперь Ван?
— Да, жив ли?.. А что ты о нем вспомнил?
— Подумал о Шпаке, вот Ван Ли и вспомнился. Хороший Ван парень… А за тебя, Дениска, я очень боялся: ой, думаю, затянет его Андрей, и покатится наш Денис вниз… Теперь вижу: коли сам Терентьичу наган отдал, значит, наш ты, Дениска, на жизнь и на смерть наш!
Говорили до зари, пока сонная дрема не связала языки.
* * *В четырехугольнике, опутанном колючей проволокой, в бессильной тоске, не получая и самой маленькой весточки с родины, томились бойцы. Письма не шли, не было и газет. Правда, находились лазутчики. Они легко узнавали городские новости, а вечером таинственно передавали их бойцам в углах бараков, во дворе, у проволоки и даже в уборной. Но от всех этих известий несло провокацией:
— Знаете, пишут, что Врангель Ростов взял…
— Какой там Ростов! — дополнял «сочувствующий». — Он уже на рудниках.
— Хватай дальше!
Бойцы недоверчиво поглядывали на этих «грамотеев», не верили им, а все же сомневались. А шептуны распалялись с каждой минутой все более: