Валерий Рогов - Нулевая долгота
Сумрачно-сосредоточенный, скорым шагом он преодолевал и третью часть пути по правобережью, пожалуй, самую неприятную — по автомобильно-настырной, грохочущей, удушливой от выхлопной вони набережной принца Альберта. Темзу он пересекал по мосту Ламбет-бридж и практически сразу оказывался на небольшой площади, упрятанной за высокими домами, в центре которой игрушечно разместилась окруженная чугунной оградкой старинная церквушка, помнящая великого крестоносца Ричарда Львиное Сердце. В угловом шестиэтажном здании, непривлекательном в своей конструктивистской простоте, и размещалась штаб-квартира профсоюза.
…Все прилегающие улочки были переполнены автомашинами, припаркованными у тротуаров, а на площади вокруг церквушки толпились группами профактивисты, съехавшиеся со всей страны на расширенное заседание исполкома и для участия в воскресной демонстрации и митинге. Он почувствовал возбуждение, уверенность в себе — завтра, нет, уже сегодня, по его воле начнется мощная антивоенная кампания, которая в будущем непременно изменит умонастроение, по крайней мере, в профсоюзах. И он, как уже тысячу раз бывало, ощутил свою силу, свою власть над ними, всю ответственность и неизбежность предстоящей борьбы; и с твердостью, свойственной ему на протяжении многих лет, если не десятилетий, вновь по привычке впрягался в зародившееся движение — как глава, как лидер. Он не сомневался в правильности и важности своей роли, осознанной и им самим, и всеми другими; и уже знал, что и как будет говорить, с кем беседовать, где улыбаться, где хмуриться, когда возвышать голос, требовать, нагнетать страсти, а когда разряжать напряжение подвернувшейся шуткой.
Джон Дарлингтон, направляясь решительно в гущу толпы — до начала заседания еще оставалось больше часа, — уже не чувствовал себя отдельной личностью со своими мыслями и привычками, каким он был, скажем, в течение всего сегодняшнего долгого хождения, а испытывал слитность, неразделимость с ними всеми, как бы примагничивался к ним и как бы возносился в пирамидальности власти на самую вершину, но суть уже была не в нем, а в них всех вместе, как едином целом, — с едиными устремлениями и единой надеждой. И вот эти частые перевоплощения для него как лидера масс давно стали привычными и естественными, а потому существовало д в а Джона Дарлингтона: один — профсоюзный вождь, по-отечески добрый к единомышленникам и решительно-жесткий к противникам; и другой — известный лишь ему самому, Эвелин, чуточку детям и самым близким друзьям. Тот самый Джон Дарлингтон со своими личностными странностями, как, например, хождениями на работу пешком; и практически никому не известный из того миллиона рабочих, которых он возглавлял.
— Привет, Джон! — неслось со всех сторон.
— Привет! — отвечал он и крепко пожимал руки.
— Джон, ты, пожалуй, еще не знаешь, — задержал его известный весельчак, шопстюард из Дагенхэма Рон Эванс. — Не слышал, конечно, как наши братья из Шотландии буквальным образом восприняли твой призыв? Они, говорят, уже оккупировали Холи-лох, как когда-то судоверфи на Верхнем Клайде. Ждут только твоего указания: топить субмарины с «Поларисами» вместе с американцами или обойтись без жертв? Что ты им посоветуешь?
— Чтобы не вели себя так агрессивно, как на матчах «Рейнджерса» с «Селтиком», — отшутился он и вместе со всеми весело рассмеялся. Шутка была не злой, но точной в намеке на взрывной, задиристый характер шотландцев, а также на нередкую необдуманность их решений. Он знал о требовании некоторых горячих голов в Глазго блокировать американскую военную базу в Холи-лох и заставить янки убраться восвояси. Поэтому-то и высказался против горячности, напомнив о неизменных драках во время футбольных матчей «Селтика» с «Рейнджерсом»: за «Рейнджерс» болеет немало националистически настроенных шотландцев, а в «Селтике», как правило, большинство игроков ирландцы. Поэтому-то и носят частенько эти драки политическую окраску, особенно если «Рейнджерс» проигрывает.
— Послушай, Джон! — крикнул рыжеватый парень с одутловатым лицом, сплошь покрытым бледными веснушками, и с зеленоватыми, по-кошачьи округлыми глазами. По выговору он был с Восточного побережья, из Гулля или Ньюкасла, а вернее всего, из какого-нибудь городка неподалеку. — Так вот, Джон, наша местная газета написала, что ты пригласил русского генерала. Слышите? Вы даже не представляете, чего они написали! Вот! Вот слушайте. — Он раскрыл газету и принялся читать. — «…русский генерал у колонны Нельсона в Лондоне торжественно поклянется, что в следующий пятилетний план Советы обязательно оккупируют Британские острова, и Британия станет красной под властью профсоюзов во главе с мистером Джоном Дарлингтоном». Ну, каково?
— А ты напиши письмо редактору, — посоветовал он без улыбки, прищурясь. — Мол, получил разъяснение при свидетелях от самого Дарлингтона. Он, мол, официально заявил, что приглашал также американского генерала, но тот отказался. Почему? А потому, что считает Британию давно уже оккупированной. — И опять дружный хохот всколыхнул замкнутое пространство площади. А он в смехе добавил: — Успокой редактора: мол, русские опоздали.
— А если серьезно, Джон? — вмешался пожилой шопстюард Энди Вильсон, токарь моторного завода под Ковентри. Дарлингтон знал его со времен молодости. Однажды, сразу после войны, тот даже был одним из его главных соперников на выборах в региональные секретари, но с тех пор, с того поражения, больше ни на какие профсоюзные должности не претендовал. А ведь до сих пор красив, подумал о Вильсоне Дарлингтон, стараясь только не замечать какой-то постоянной обиженности в его серых глазах, болезненно нахмуренного лба, а, слушая того, с любопытством разглядывал его тщательную волнистую прическу с аккуратным косым пробором, теперь уже полиняло седую, с желтизной. — Скажи нам всем: сам-то ты веришь в то, что затеял? Или придумал, как красивый жест, перед собственной отставкой? Ты прямо отвечай: зачем это нам? Зачем нам впутываться в политику?
Все примолкли, насторожились. Что ж, он ожидал этот вопрос и именно от такого, как Вильсон, с замшелым, узколобым мышлением, неколебимым в своей самоуверенности. Но сомневались, конечно, не только такие, как он. На исполкоме Джон Дарлингтон как раз и собирался всем им отвечать, но вот приходилось раньше. А о Вильсоне ему подумалось — с сожалением и грустью: нет, не преодолел в себе то давнишнее поражение, завидует, до сих пор не смирился…
— Знаешь, Энди, — сказал задумчиво, — твой вопрос абсолютно справедлив, и я развернуто отвечу на исполкоме, а сейчас упомяну лишь об одном: сожалею, искренне сожалею, что не начали всего этого раньше. Вижу свою вину. — Он помолчал, а Энди Вильсон горделиво расправил плечи и скептически, снисходительно смотрел на него: мол, уел тебя, ну-ка выкрутись! Дарлингтон, вздохнув, продолжал: — Что касается красивого жеста, Энди, то разве до него, когда мы подошли к пропасти? Мы — это все человечество. Я лично осознал грозящую опасность, пусть, по-твоему, поздно, но хочу, чтобы и другие осознали. Вовремя, Энди! Почему должны выступить профсоюзы? Отвечаю: мы мощная организованная сила. Зачем, спрашиваешь, должны ввязываться в политику? Это уже не политика, Энди. Это — вопрос жизни. Жизни миллионов людей, всех нас. Я так думаю.
«Правильно, Джон!», «Мы согласны!», «Кому же как не нам!» — раздалось со всех сторон.
— Кто-то всегда должен начать. Если начнем мы, Энди, я уверен, нас поддержат многие, все профсоюзное движение, — твердо закончил Дарлингтон.
Глава третья
Нулевая долгота
Лишь только Взоров пробудился, как в тот же миг возликовал: жив! Открыл глаза: на сдвинутых шторах сливочным маслом просвечивали солнечные пятна. Пошевелился: булыжник исчез, руки свободно поднимались, в голове — ясность и пустота, которую следовало бы заполнить. Он сел; потом встал; потом прошелся — как-то воздушно, неуверенно: вроде бы долго болел, разучился двигаться по-обыкновенному, с тяжестью. Что-то смутно помнилось, не мог сосредоточиться, сообразить: как, почему? Осмотрелся. Ну да, Лондон, гостиница, снотворное… Ах, прекрасно жить!
Ходил, упорно ходил взад-вперед и чувствовал, как тяжелеет, как тверже, увереннее становятся шаги. Возвращались обрывками мысли, но что-то им мешало, рассеивало, не давало овладеть сознанием. Он вспомнил, что долго был т а м, где сплошная чернота и никакого света. Он измучился беспредельно, пытаясь вернуться назад, вырваться, а когда совсем уж отчаялся, смирился с безнадежностью, вдруг пробудился, возликовав: жив!
Значит, думал он, побывал т а м?.. И все-таки вырвался?.. И продолжаю жить?.. Ослепительная радость вновь вспыхнула в нем; запульсировало, заколотилось сердце; он по-новому ощутил себя прежним, тем, каким всегда был.