Анатолий Чмыхало - Три весны
— Помягче, — подсказала ему Вера. — Лука — верный слуга мой. А ты почему-то хочешь меня съесть.
Алеше не давалась никак сцена дуэли. И даже не вся сцена, а финал, когда «Медведь» целует вдовушку. Получалось как-то сухо и фальшиво.
— Ну кто так целует! — искренне возмутилась Вера. — Он совсем не умеет целоваться.
Лариса Федоровна смущенно засмеялась:
— Ну что делать! Давайте повторим заключительный момент.
— Другие-то ведь умеют, — старческим голосом сказал Васька. — А мы не горазды…
— Да дома тебя кто-нибудь целовал? — все еще раздражаясь, спросила Вера.
— Чего ты ко мне пристала! — поморщился Алеша и вдруг взорвался: — Не могу! И не хочу учиться! И не нужна мне эта роль! Берите кого-нибудь другого.
Васька схватил Алешу за руку, чтобы тот не сбежал:
— Брось трепыхаться. Почему-то я не сержусь, когда меня гоняют. Ну, поцелуй ты ее покрепче! Пусть отвяжется.
— Становись сюда, а я вот так. Обними меня, ну! И целуй, — учила Вера. — Правильно ведь, Лариса Федоровна?
— Пожалуй. Только подойди поближе, Колобов. Начали! — сказала Лариса Федоровна. — Да ты уже влюблен в нее. Влю-блен!
Алеша покорно приблизился к Вере. Дрогнувшей рукой обнял ее за податливую талию, и Вера потянулась к нему. И он увидел совсем рядом ее алые губы, и поцеловал их.
Алеша решил, что Вера рассердится, даст ему пощечину. Нужно было как-то по-иному, может, совсем не в губы. Но Вера искренне удивилась Алешиной смелости и кокетливо, совсем как помещица-вдовушка, проговорила:
— Это уже ничего. Мне кажется, что ты понемногу входишь в образ.
Лариса Федоровна сдержанно рассмеялась, но не сказала ни слова. Они тут же начали репетировать все сначала.
А когда Алеша поздно вечером шел домой, он всю дорогу думал о непостижимой загадке любви и об этих в общем-то неумелых поцелуях. И было жаль, что все это только на репетиции. И если бы барина играл не Алеша, а кто-то другой, то он бы, этот другой, и целовал Веру.
А Семка, тот целует ее совсем не так. Ведь она дружит с ним. Значит, нравится он Вере. Ну и пусть нравится!..
Эх, если бы Вера полюбила Алешу! Но она почему-то не видит в нем взрослого парня, с которым можно дружить. Алеша же робеет, теряется перед ней. Даже когда целовал ее на репетиции и то терялся. И сердился-то он на нее и на Ваську из-за своей робости.
А ночью родились строчки:
Там, где шумит ручей, срываясь с кручи,
Где серый снег не тает всю весну,
Обнявши крепко стройную сосну,
Стоит на склоне сопки дуб могучий…
И ничего здесь Алеша не выдумал. И Костя знает, и Ванек знает, что есть такой дуб у Головного арыка. Сильный, кряжистый. Обнимает дуб своими литыми ветвями, как руками, молодую красавицу-сосенку. И она нежно, совсем как невеста, прижалась к нему.
Не мыслимо им счастье по-иному,
И заглянул я в прошлое с тоской:
Могли б и мы расти, как дуб с сосной,
Но ты ушла, любимая, к другому.
Стихотворение было написано. Короткое и, как казалось, очень точное. Это ни какой-то мистический пальчик, ни отвлеченная символика. Это — лирика. Крик тоскующей по любви Алешиной души, хотя и не все в стихах нравилось Алеше. Ну, грусть, положим, пусть остается. Тут без нее никак не обойтись, но слова о прошлом надо убрать. Не такое уж у Алеши прошлое, чтобы в него заглядывать. Может быть, «и я невольно вспомнил нас с тобой?». Вряд ли. Ее-то, конечно, почему бы и не вспомнить, но как вспоминать себя? Нет, лучше будет так:
Не мыслимо им счастье по-иному,
И я подумал о тебе с тоской:
Могли б и мы расти, как дуб с сосной,
Но ты себя доверила другому.
И удовлетворенный Алеша уснул. И снился ему странный сон. Не репетиция и не поцелуи. И ни Костя, и никто другой из друзей. А строгий сержант Шашкин, которого отправили теперь снова в кавалерию. Рупь-полтора поставил Шашкину «плохо» за непорядок в карантине, а историк Федя экзаменовал сержанта по царствованию римских кесарей. Шашкин не ответил Феде. Откуда Шашкину знать о давно минувших веках и народах! Шашкин выучил лишь «ать-два», а то и этого толком не знает.
Затем уже не Алеша с Ильей, а все тот же Шашкин носил воду в решете иль ушате. И вода шумно плескалась, и он ее пригоршнями собирал на земле, тяжелую и всю светлыми шариками, как ртуть.
Радужным, росным утром, когда теплое солнце встало над тополями, Алеша тихонько постучал в окно Косте. Тот заскрипел койкой и тут же вышел во двор.
Алеша не мог подолгу сердиться на людей. Помирился он и с Костей в первый же день, когда снова пришел в школу.
Сейчас он с ходу прочитал стихи. И они прозвучали откровением. Алеша уже придумал для них довольно точное определение: поэтическая формула неразделенной любви. Так в журналах всегда пишут критики, когда их что-нибудь вдруг хватает за сердце. Разумеется, слова у критиков умные, изысканные, критики обязательно ввертывают что-то замысловатое, без этого они не могут никак.
— Вещь, — протянул Костя. — Чувствуется…
— Вот именно. Жизненный опыт, — с явной торопливостью подсказал Алеша. — И еще проникновение автора в сокровенные тайники экзальтированной человеческой души. Так, что ли?
— Критики — гады. Их, пожалуй, нужно расстреливать, как Суворов советовал поступать с интендантами. Покритиковал пару лет и — к стенке! Без суда и следствия! Наверняка за это время ухлопает, да еще и ни одного, поэта.
— Верно, — охотно согласился Алеша и вдруг спросил: — А как у тебя с Владой?
— Поругались. На этот раз навеки. С меня хватит!
— Может, передумаешь? Я ведь тебя знаю, — сказал Алеша, втайне радуясь очередной размолвке между Костей и Владой.
— Нет, теперь — ни за что на свете!
— Так уж и ни за что!
Не сговариваясь, они пошли к Ваньку. Это было почти рядом, всего каких-то две улицы перейти. У Ванька есть настоящий футбольный мяч, а возле Ванька, между домом и железной дорогой, — пустырь, где можно свободно поиграть: ни воды близко, ни окон.
По пути Алеша подробно, с юморком рассказывал о злополучной поездке в Ташкент. Костя то поддакивал, то возмущался, весело смеясь и вспоминая что-то свое. И ни капли не сердился он на Илью, словно они всегда были закадычными, искренними друзьями. Алеша не очень понимал, что же это. Если Костя в самом деле любил Владу, то не мог он ее усту пить Илье. А если не любил, то зачем столько трагических переживаний? Разве что для стихов о несчастной любви? Жалостливые стихи почему-то больше нравятся и себе, и людям. Особенно те, что с надрывом, со слезой.
К Ванькову кряжистому дому они подходили в обнимку. И Ванек приметил их в окно за целый квартал. Он выскочил на пустырь в черных сатиновых трусах до колен, в бутсах и сильно пробил мяч ребятам. Костя рванулся ему навстречу, ловко, как пушинку, поймал мяч, подбросил его и принял на голову, на свою лопоухую умную голову. Ванек пружинисто запрыгал на месте, как это делают, разминаясь, футболисты. Затем нагнулся, стал поправлять шнуровку на бутсах:
— Живем, робя! Отец дает коня на две ездки. По воскресеньям. Будем возить саксаул и пить пиво!
— Не врешь? Вот это да! — Алеша от удивления раскрыл рот.
— Нас опять продаст Костя. Ты ему, Алеш, как человеку сказал, а он… Ну чего на меня зенки уставил? Ты рассказал Петеру про ресторан? — наступал Ванек на Костю.
— Да ты что! — не на шутку вспылил Костя.
— Ты продал!
— Подожди, Ванек. Это не он, — становясь между ними, сказал Алеша.
— А я знаю кто! Точно знаю!
— Кто?
— Вас продал Федя! — озаренный внезапной догадкой, выпалил Костя. — Он!
— Ерунда! Ни за что не поверю! Нет, — убежденно возразил Алеша. — Федор Ипатьевич ненавидит доносчиков, он правдивый человек.
— Все это так. Только вы послушайте. Федя — старый друг Петерова отца. Они запросто с Петером. Федя мог все рассказать Петеру от чистого сердца, а тот дело завел.
— Он не любит Петера. Не откровенничает с ним, — снова, еще решительнее, возразил Алеша.
11Урок военного дела был общим для двух десятых классов. В небольшом школьном тире, недавно построенном ребятами, учились стрельбе из мелкокалиберки. Пахло порохом. С короткими перерывами тонко и протяжно похлестывали выстрелы да раздавался сухой старческий кашель много курившего военрука.
Всякий раз на линию огня выходило по четыре человека, а остальные тесной группой стояли метрах в пяти позади и молча наблюдали за стрельбой. Если же кто-нибудь заговаривал в полный голос, военрук исподлобья строго смотрел в толпу, выискивая виновника. А когда находил, командовал «молчать!» и грозился доложить об этом директору школы. Но, на счастье ребят, военрук страдал склерозом и о своей угрозе тут же забывал.
В тир пришел историк Федя. Все знали давно: когда Гладышев был свободен от урока и слышал стрельбу, он не выдерживал этого соблазна. Он давал здесь ребятам советы. Военрук иногда сурово хмурил брови, слушал Федю, но из уважения ничего не говорил.