Александр Поповский - Повесть о жизни и смерти
Не изменился и круг его интересов. Он мог подолгу рассказывать о хлебопекарнях, выпускающих недопеченный хлеб, об общественных уборных — рассадниках грязи и болезней и о нарушителях закона, повинных в этих грехах. Он был по-прежнему уверен, что будущее человечества — в руках санитарной инспекции и, когда люди поймут, что значат для человека незагрязненный воздух и чистая вода, наступит эра благополучия и долголетия…
Новым в поведении Лукина была странная подозрительность, которой он не скрывал, склонность видеть во всем тайную цель, за каждым намерением — нечто недоброе, противозаконное. У него появилась манера, лукаво усмехаясь, прикрывать один глаз и недоверчиво качать головою. Миновало то время, когда его простодушие служило на пользу врагам порядка. Его теперь не проведешь. Кто еще так знает человеческую натуру, как он! У него и собственных наблюдений, и примеров людской недобросовестности накопилось немало. Любители беззакония не смеют на глаза ему показаться.
Еще была новой его странная манера до всего дознаваться, нужное и ненужное выспрашивать до конца. Скажи ему, как и почему, еще и еще раз… Расспросы напоминали дознание следователя, исполненного рвения добраться до истины во что бы то ни стало…
— Ты слишком дотошный, — сказал я однажды ему, — всех допрашиваешь, никому не веришь, должно быть, не доверяешь и самому себе…
Он попробовал оправдаться, но вышло неубедительно, неудачно:
— В нашем деле иначе нельзя, — уверял он меня. — Вот тебе пример. Жильцы нового дома жалуются на тошноту, головную боль и раздражение в горле. Все это похоже на отравление. Но где корень зла и как его извлечь? Врачи прописывают лекарства, домоуправление сочувственно пожимает плечами, виноватых нет. Решать приходится санитарному инспектору. Изволь отвечать — на то тебя и поставили. Лазаешь по квартирам, чердакам, опрашиваешь кого попало, суешь всюду свой нос, а народ тем временем болеет. Начинаю каждые полчаса брать пробы воздуха и проверять их в лаборатории. Бросается мне в глаза, что в часы чистки котлов вредные газы в квартирах нарастают… Сунулся к Истопникам — отрицают, ничего подобного. Толкаюсь по дому, расспрашиваю, сопоставляю и нахожу, что в квартирах, расположенных над котельным помещением, окиси углерода и сернистого газа больше, чем в других — в стороне от котельной. Как не быть дотошным и не дознаваться до конца…
Все эти странности беспокойной натуры Лукина не могли поколебать моей привязанности к нему. Я по-прежнему его любил и был рад его возвращению в Москву.
Много раз спрашивал я себя: что привлекает меня в этом упрямом и взбалмошном человеке? Неужели одни воспоминания детства, память о годах, проведенных на школьной скамье? Способно ли это согревать нас всю жизнь? Круг знаний моего друга и проблемы гигиены ire занимали меня, ничем другим Лукин замечателен не был. Будущее нашей науки мы понимали по-разному, ни во вкусах, ни во взглядах на искусство и литературу но сходились. И характером, и привычками, и личными склонностями были слишком различны. Что же все-таки сближало нас?
Лукин был добр и доброту эту охотно расточал. Чужие страдания беспокоили его и легко выводили из равновесия. Не всегда удачно, но неизменно искренне трудился он на благо людей. Люди тянулись к нему, профессия это чувство обострила, насытила подозрениями, и ему начинало казаться, что кругом бытует лишь горе и несчастье. Заботы о других не оставляли ему времени подумать о себе.
— Такой уж я человек, — виновато улыбаясь, признавался он, — ничто меня не радует, пи к чему другому не влечет, слишком много беззакония и непорядков. Не о себе, о других думать надо… Помогу человеку, успокою беднягу, и легче у меня станет на душе.
Эта безудержная доброта и трогала, и служила мне невольным упреком. Я не был чужд состраданию, чужие печали трогали и не оставляли меня равнодушным, но выражать эти чувства было несвойственно мне. Замкнутые в недрах моего существа, они перегорали, оставляя не жар, а пепел. Горячий и шумный Лукин, насыщенный огнем, отогревая меня, давал выход моим чувствам. При нем я оживал, становился веселым, и отголосок этой радости слышался в музыке, к которой я и мой друг одинаково были склонны. Я садился за рояль, он брал в руки скрипку, и в наших сердцах наступали мир и согласие. Страсть Лукина, неистовая, теплая, далеко отодвигала прежние нелады, мы были счастливы, потому что были друг другу нужны…
Последующие несчастья Лукина еще больше сблизили нас. Умерла его жена, оставив шестилетнего Антона. Вторая жена, Вера Петровна, в прошлом гигиенистка, доброе, но крайне суматошное создание, не заменила ему утраты. Но утешил и сын. Его беспринципность и слабоволие, готовность приспособляться ко всякой обстановке любой ценой причиняли Лукину страдания. Претило легкомыслие Антона, нелюбовь его к науке и чрезмерная склонность к вину.
— Жизнь нам дана, — поучал он отца, — один только раз, и провести ее надо умело… Ты, надеюсь, догадываешься, кто из нас прав.
Сын смеялся над привычками и привязанностями отца, над его режимом жизни, питания и отдыха.
— Ведь это значит нагружать себя скучнейшими обязанностями. Ухаживать за жизнью, как за красной девицей. Кому она такая нужна? Стоит ли ради этого жить?
— Ради чего тебе жить, — отвечал Лукин, — сама жизнь покажет. Тебе надо призадуматься над тем — чем жить?
Отца не радовала карьера сына. Он считал, что она добыта нечестным путем и не принесет ему счастья. К этому присоединялось горькое опасение, что, узнав ближе Антона, я отвернусь от пего. Где-то в душе отца теплилась надежда, что сын опомнится и станет со временем достойным человеком.
Антон вернулся с фронта с женой Анастасией Ивановной, маленькой, пухлой и злобной женщиной. Лукин сразу же ее невзлюбил. «Не подруга она ему, — сказал он мне, — такая на ноги мужа не поставит, не поможет стряхнуть с себя дурное и выйти в люди». Надежд на сына стало меньше, и измученное сердце отца находило в нашей дружбе единственное утешение.
Глава пятая
Смерть Антона незримой тяжестью легла на плечи Лукина, ссутулила некогда сильную прямую спину и посеребрила густую шапку волос на голове. Стояла теплая весна, и ночью и днем ни малейшей прохлады, ни дуновения ветерка, а его познабливало, и он поверх полотняной толстовки надевал шерстяной свитер, доживающий десятый год у бережливого хозяина. Оп по-прежнему навещал меня, приходил вечерами, бесшумно усаживался в свое излюбленое кресло в столовой, раскрывал портфель и, уткнувшись в бумаги, подолгу молчал. Наши разговоры утратили прежнюю живость, шумные споры уступили место однообразным беседам о незначительных событиях дня. С чего бы мы ни начинали, кончалось одним и тем же. Мы с грустью вспоминали постигшее пас несчастье и в выражениях, ставших для нас привычными, сожалели о случившемся. Забыв все дурное, все скверное, что не красило Антона, отец перечислял душевные качества сына, в которые сам уверовал с той поры, как стал их перечислять.
— Признаюсь, Федор, — говорил он мне, — я люблю его сейчас больше, чем при жизни. Ведь он был уже на верном пути, еще месяц-другой, и никто бы Антона не узнал… Могло ли быть иначе, ведь он находился возле тебя, как было мне не надеяться? Ты не представляешь себе, как обрадовал меня Антон, когда, вернувшись с войны, сразу же пошел в твою лабораторию… «Не тужи, Семен Анисимович, — сказал я себе, — твой сын в верных руках…»
И этот прекрасный, многообещающий молодой человек ушел из жизни, вернее, изгнан без всякой вины с его стороны. Как сказано в одной замечательной книге: «Жертва в могиле, а его мучители торжествуют победу».
Туманные рассуждения о попранной справедливости и несчастной жертве, которая предвидела свой печальный конец, завершались обычно просьбой еще раз повторить, «как это все-таки случилось».
— Ты не вправе отказать мне, — с дружеской предупредительностью, которая вместе с тем означала, что никто не позволит мне уклониться от долга быть откровенным с несчастным отцом, просил он, — я никак не пойму, кто в конце концов толкнул его на гибель… С моей памятью творится неладное, я стал все забывать.
Напрасно сетовал он на память. Просьба повторялась не в первый раз, и, каким бы ни был мой рассказ, Лукину он неизменно внушал подозрения. Ему и то и другое не по нутру. Так не может быть, уж очень это все на правду непохоже. Ему доставляло удовольствие мучить меня; издеваться надо мной стало для него потребностью.
Выслушав мой рассказ, Лукин обычно окидывал меня недоверчивым взглядом и, прищурив один глаз, начинал что-то в памяти прикидывать. Оп быстро находил несоответствие между версиями, изложенными в разное время, и на эту тему завязывался мучительный разговор. Сейчас он, кажется, снова что-то нашел, и обсуждение грозило затянуться.