Виктор Некрасов - Саперлипопет, или Если б да кабы, да во рту росли грибы…
Было очень-очень хорошо. И важно было не испортить, не увлечься, не расхваливать «Дни и ночи», не злоупотреблять фронтовыми воспоминаниями. Держаться скромно, с достоинством, не проявлять излишней радости. Хотелось же схватить журнал и тут же упиться им. Удержался, полистал, отложил в сторону.
Ах, как хорошо! Подумать только, сам Симонов привёз…
Рассчитываясь, Константин Михайлович вынул из бокового кармана толстенную пачку сотенных и, не требуя сдачи, бросил какое-то их количество на стол. Пачку небрежно сунул обратно в карман. Такой толстой я ещё не видел.
Александр Евдокимович Корнейчук, толстогубый, весь в орденских планках и лауреатских значках, как всегда улыбаясь, указал на бутылки.
— С чего начнём? «Столичная», «Выборова», коньячок? Или, может, вермут?
Вермут я видел впервые, поэтому остановился на нём.
— Вермут так вермут. А тебе, Ванда?
Мужеподобная Ванда с руками колхозницы — любимое занятие копаться в саду — предпочла водку. Потом и мы перешли на неё.
Выпив, как положено, первую рюмку «за того, который…», вторую осушили за писателей-фронтовиков.
— У нас их много, каждый второй воевал. — Корнейчук разлил по третьей. — И хорошо воевали. На разных фронтах. И в партизанах фрицам духу давали.
Выпили и за партизан.
Сидели за длинным, покрытым белой скатертью столом, уставленным всеми видами балыков, телятины, сёмг, осетрины, не говоря уже о нежнейшей селёдке — норвежской, пояснил хозяин, — с крупно нарезанными кружочками лука. Было это в сорок шестом году. Ещё до реформы, жили на карточки. По писательским, литерным, выдавали чуть побольше. Я получил уже литеру «А». Литер-атор. Кроме того, были литер-бетеры и прочие кое-какеры. Это так «хохмили» тогда.
После четвёртой или пятой рюмки Александр Евдокимович заговорил о Сталине. Какой он, мол, прекрасный тамада. Тут подключилась и Ванда Львовна, до этого помалкивавшая. Она с товарищем Сталиным тоже неоднократно встречалась. Курьёзный был человек.
— Ванда хочет сказать, что с юмором, — поправил её Корнейчук. — Чего-чего, а этого у него хватало.
Я удивился, не знал. Корнейчук рассмеялся.
— Расскажи-ка, Ванда, Виктору про этот ваш Щеттинек.
И Василевская, в прошлом член польского, так называемого Люблинского, правительства, рассказала, как Сталин вызвал их, чтоб уточнить границу между Польшей и Германией. Всё шло хорошо, к взаимному удовлетворению, но вот Штеттин он почему-то оставил немцам.
— Мы просим, а он смеётся и говорит: «Нэт-нэт, это нэмецкий город».
Мы убеждали, что с XII века он польский, а Иосиф Виссарионович только смеётся. «Нэт-нэт, нэ польский, а прусский. С XIII века». Мы чуть не плачем, ведь лучший порт на Балтике, а он ни в какую. «Хватит! Нэмцам отдаю. Они тоже нэплохо воевали». И мы умолкли. А когда расставались, уже к дверям шли, вдогонку сказал: «Мынуточку…» Мы обернулись. «Как его, этот город, Штеттин, да? Ладно, бэрите сэбэ, — и хитро подмигнул. — Воевали-то они нэплохо, но всё же каждый второй у них фашист. Бэритэ сэбэ, пока не раздумал…»
После этого Александр Евдокимович удалился в свой кабинет и вернулся, неся, точно святыню, белый лист бумаги.
— Письмо от товарища Сталина, — полушёпотом произнёс он и, нe давая мне его в руки, только показав, прочитал: «Спасибо, товарищ Корнейчук, за хорошую пьесу „Фронт“. Такие пьесы помогают бить врага. С комприветом. И. Сталин».
Так же бережно, чуть ли не на цыпочках, письмо было отнесено обратно в кабинет.
Потом, малость ещё выпив, опять заговорили о писательских делах:
— Значит, так, Виктор. Творчество творчеством, а и общественные дела не надо забывать. Посоветовались мы тут с товарищами и решили, что отважному нашему воину надо какой-нибудь пост дать. Например, моим заместителем по русской литературе. Что скажешь?
Я пожал плечами.
— Загiн росiйских письменникiв в нас не великий, але добрий, — перешёл он вдруг на украинский язык. — Ось i будешь керувати росiйською секцiею. Добре?
Так я стал членом президиума и шестнадцатым, если не изменяет память, заместителем Голови Спiлки письменникiв Украiни… Избрали единогласно. Даже аплодировали.
На каком-то съезде или пленуме подошёл бело-розовый Фадеев — волосы белые, физиономия розовая, вплоть до ушей.
— Что-то вид у вас неважный, Некрасов. Худой, бледный. Не болен ли? Или заработался? Оправдать первый успех хочешь? — Он стал искать кого-то глазами, нашёл, подозвал. — Надо, товарищ Суббоцкий, путёвочку защитнику волжской твердыни дать. На юг куда-нибудь, к тёплому морю. За наш счёт, разумеется.
И, похлопав по плечу, мол, давай-давай, отошёл.
Обхаживали, обхаживали, заманивали…
И шло бы так из года в год. Похлопывали бы по плечу, угощали бы вермутом, считали бы, что в их полку прибыло, всё чаще и чаще пускали бы за границу. На съезды борцов за мир, симпозиумы о «традиции и новаторстве» или судьбе романа, на встречи обществ «СССР—Эфиопия», «СССР—Мадагаскар». Посмотрел бы Африку, встречался бы с разными Менгисту, вручал бы им медали, то ли за борьбу, то ли за стихи.
Жил бы не тужил. Попивал бы с друзьями. И теми, и другими. С одним — обнимаясь, с другим — морщась. Что-то писал бы. Может, и медалька какая-нибудь перепала бы, даже наверняка. Отдыхал бы с неунывающей, всегда весёлой мамой в разных Малеевках и Коктебелях. Путёвки получал бы без боя. И продлевали бы без всяких хлопот. И дачка под Киевом. Что ещё надо?
Хорошо…
А может быть?..
Может, в этой кажущейся идиллии не только розы, «сто грамм» и уютные вечера, освящённые улыбкой загадочной Тай-Ах в волошинском доме? И коктебельский пляж — не только сердолики и халцедоны? Бывают и зыбучие пески. А они засасывают…
16
Приехала как-то в Париж группа советских поэтов. Человек пятнадцать, не меньше. Во главе с поседевшим, обрюзгшим, потраченным молью Симоновым. Всех не припомню, но были там Роберт Рождественский, Евтушенко, наш украинец Коротич, Олжас Сулейменов, Булат Окуджава…
Это была какая-то неделя какой-то дружбы, и все они выступали в большом спортивном зале, где-то на окраине Парижа. Я сел во втором ряду. В первом сидели товарищи из посольства.
Поэты читали стихи — неплохие, средние, плохие, очень плохие. Кто с большим, кто с меньшим темпераментом. Какой-то француз переводил. Зал хлопал. Иногда погромче, иногда потише. Особых оваций не было, но после концерта участники, обмениваясь мнениями, очевидно, пришли всё же к выводу, что встреча прошла с успехом.
Я сидел во втором ряду, тоже хлопал. В перерыве все пятнадцать скрылись за кулисами. Только один соскочил с эстрады и решительно направился ко мне. Мы обнялись и расцеловались. Не виделись лет шесть, а может, и больше. Всё это происходило на виду у всех. И товарищей из посольства в том числе. Человеком этим был… Ну, догадайтесь сами.
После концерта поехали ко мне. Из пятнадцати приехавших не меньше, чем с двенадцатью, я был знаком, с полудюжиной выпивал в своё время. И крепко. Ни один из них не позвонил.
С тех пор прошло сколько-то там лет. И, вспоминая этот вечер, я мысленно реконструирую его, включая в нашу игру…
…Я сижу на эстраде. Единственный не-поэт среди всех. По правую мою руку Евтушенко — он жмёт мне колено и шепчет, что сейчас даст дрозда, прочтёт поэму с двойным дном, — по левую Симонов. Как старейший и наиболее известный во Франции (в «Ляруссе» даже его портрет есть), открывая вечер, прочёл «Жди меня, и я вернусь». Все почувствовали какую-то неловкость, но он, вполне удовлетворённый самим собой, раскланялся и вернулся на своё место. Через минуту наклонился ко мне.
— Вы видите, кто сидит во втором ряду?
— Где?
— А вот там, чуть правее Червоненко, посла. Во втором ряду.
Я посмотрел в указанном направлении и увидел Виталия Никитина. Того самого, которого три года тому назад выперли за пределы Союза. Знаменит он был тем, что, не будучи никаким писателем, а простым старлеем на минном заградителе, участвовал в обороне Одессы и Севастополя, сразу же после войны написал книгу «Тельняшки, за мной!» Книга наделала шуму, одни хвалили взахлёб, другие ругали с неменьшим усердием. Вторые оказались сильнее, и, учитывая ещё непокорный, строптивый характер автора, кончилось всё выдворением из страны.
Сейчас он сидит во втором ряду, крепко поседевший, но загорелый, как всегда, и, по-моему, в той же ковбойке, в которой был, когда мы в последний раз выпивали. Слушал внимательно, хлопал не меньше других. Очевидно, из вежливости.
— Вы с ним в каких? — спросил, опять наклонившись ко мне, Симонов.
— Как в каких? В нормальных.
— А вы знаете, что он выступает по «Свободе»?
— Не только знаю, но и слушаю.
Больше вопросов Симонов не задавал, отодвинулся.
17
На следующий день мы с Виталием обедали в «Лондонской таверне», недалеко от Сен-Жермен-де-Пре и кафе «Де маго».