Владимир Дудинцев - Белые одежды
— Конечно! — ответил он легким, беспечным голосом. — У меня еще столько дел. По крайней мере, на полмесяца.
Она уловила неискренность.
— Если ты остолопа моего тогда так забоялся… можешь играть отбой. Больше его здесь ноги не будет. Он в Москве теперь. О чем мечтал…
И жестоко, нервно закурила. А затянувшись хорошенько, закончила:
— Ты ведь туда собрался… Надо же, как судьба не хочет вас разводить! Моего остолопа и тебя. У меня прямо предчувствие: быть, быть продолжению.
В этот день — во вторник — стала на место и последняя, определяющая точка. Часа в четыре позвонила Раечка и с улыбкой в голосе сказала:
— Федор Иванович? Соединяю…
И тут же в трубке раскатился и завибрировал миролюбивый, увещевающий бас Варичева:
— Федор Иванович? Надо бы поговорить…
— У нас, по-моему, все бумаги подписаны. Все решено.
— Не все, дорогой. Только начинается. Приходи, поговорим…
Федору Ивановичу хотелось сказать еще что-нибудь твердое — терять все равно было нечего. Но удержался. Уже понимал: надо учиться у природы молчанию. Твердые слова и жесты — прекрасная пища для хорошего уха. Они служат только обнаружению того, что держишь на самом дне души.
Но и молчание его оказалось красноречивым. — Федор Иванович, ты, как я понимаю, обиделся… Вылезай скорей из бутылки. Дело общее, касается и тебя, и нас. Может быть, нас в первую очередь. Но и ты там фигурируешь. Так что приходи. Давай, в нерабочее время, после шести. Разговор будет долгий. На лыжах покатайся — и ко мне.
Как и советовал Варичев, он покатался на лыжах — с рюкзаком за спиной дошел до подъема на лысину Большой Швейцарии и спустился обратно. Чужие лыжники обгоняли его, кругом в лесу скрипел и свистел снег. Федор Иванович хотел проверить, существует ли обещанный генералом поводок, но эксперимент не дал результатов.
Вернувшись, он умылся у себя над раковиной, надел «сэра Пэрси» и, завязав галстук, налегке побежал по тропке в ректорский корпус.
Варичев ждал его. Большая картофелина улыбалась всеми своими глазками. Толстые руки спокойно лежали на столе. Не спеша вышел на середину кабинета, обнял Федора Ивановича одной рукой. Повел в интимный уголок — к креслам и столику. Кажется, что-то говорил о лыжах, о хорошей погоде. И сам сходил бы, покатался, да вот…
— Дела! — закричал, приподняв уголок толстой и молодой, закипевшей губы, показав на миг голубые глаза. — Дела, одно другого краше! Так и прут. В очереди стоят, подпирают…
Они сели в два мягких кресла. Варичев явно подбирался к нему, хотел чем-то огорошить. Был похож на огромного мягкого щенка, который припадает то грудью, то щекой к земле, втягивая в игру, предлагая дружбу. Федору Ивановичу даже послышался под столом мягкий стук его тяжелого хвоста. Варичев потягивался, принимал привлекающие позы, манящие к откровенности. Вдруг вскочил и проворно, хоть и колыхаясь, прошел к двери, что-то сказал Раечке. Вернулся на цыпочках к своему креслу.
— Сейчас нам чайку…
Чаек, видимо, уже был согрет — Раечка тут же внесла поднос, поставила на столик между напряженными собеседниками. На подносе что-то блестело, что-то слезилось желтое, кажется, лимон…
Бывший зав проблемной лабораторией, отчисленный из института, а теперь приглашенный к ректору, молчал.
— Скажи, Федор Иваныч, — Варичев набрался, наконец, духу. — У тебя там, в учхозе, есть что-нибудь, что можно было бы показать… Полиплоиды какие… Осталось что-нибудь от Троллейбуса?
— Очень мало.
— Ну как же… Этот же, надеюсь, остался, который ты тогда… при ревизии? «Контумакс»…
— Его-то как раз и нет. Иван Ильич тогда же и унес.
— А про что же Посошков им сообщил?
— Петр Леонидович, они же все попрятали!
— Но ты-то статью свою. На каком-то основании ты ее писал же?
— Я все видел, держал в руках. Смотрел в микроскоп.
— Ну и где это все?
— Ума не приложу…
— Вот черт… Надо как-то решать… Ты должен нам помочь, Федор Иваныч.
— А что?
— Да этот же… Датчанин. Мадсен, что ли. Я думал, это так, думал, пугает нас Посошков. А он приехал. Завтра будет здесь. Он, оказывается, какой-то лауреат. Шишка. Ну, завтра я его беру на себя. Приедет после обеда… Отдых, конечно, полагается. Вечером ужинать будем. Это тоже, считай, сделано. Теленка уже привезли… Заднюю половину. А послезавтра, как хочешь… Кровь из носу… Тебе его брать. А? Возражения есть?
— Не возражения… Он же к Ивану Ильичу…
Тут Варичев упал грудью и щекой на стол и весело затаился, чуть заметно поигрывая всем телом, лукаво придерживая известный ему главный ответ. И опять застучал под столом мягкий хвост.
— Это все твои возражения?
— Но ведь Ивана же Ильича… Нет же его…
— Как это нет? Почему нет? Кто сказал? А ты кто? Ты и есть Иван Ильич!
Федор Иванович мгновенно все понял. Такие вещи ему не надо было повторять. «У них другого и выхода нет», — это была первая его мысль. Тут же последовала вторая: «Прямо мистика какая-то. Опять я — Иван Ильич. Двойник! Дублер!». И еще одна: «Вот та подлость, тот уровень бессовестности, который мне следовало показать им. Только значительно раньше. И тогда было бы полное доверие. Краснову вот верят…». Тут же скользнула догадка: «Теперь, даже если проявлю этот уровень, не отпустят с поводка. Но пять дней побегать дадут. Свешников прав». И, наконец, пришло еще одно, деловое соображение, тактическая подсказка отдаленного голоса. «Недрогнувшей рукой», — вспомнил он слова Ивана Ильича. Но слова эти преломились по-другому. Вперед выступил сам принцип — самостоятельно принимать мгновенные ответственные решения.
Его уверенно тащили в битву на небывалых высотах. В страшный, смертный бой. И он уже видел волосатый, неосторожно и сгоряча подставленный бок… И сразу ослабела его напряженная собранность. Даже улыбка чуть наметилась.
— Какой же я Иван Ильич? — сказал он, уже готовый торговаться.
— А что же — я, по-твоему? — Варичев зачуял в нем слабину, усилил веселый нажим. — Кроме тебя некому. Не Ходеряхина же заставлю притворяться гением! — он особенно произнес эти слова и уставил голубые глаза, ставшие вдруг почти круглыми. Помолчал. — И выхода нет! Или я должен иностранцу говорить: посадили мы твоего Стригалева. Сидит он и вся его школа. Десять лет получили за свою пропаганду. Но это же ему не скажешь, не поймет. Единственный выход: вот ты. На себя возьмешь роль. Мы с тобой на совете немножко погорячились. Могут, могут быть у ученого свои точки зрения, мысли… Но ты же советский человек, сам понимаешь, этот датчанин растрезвонит же по всему миру…
— Я тебя буду душить, а ты молчи, не хрипи, а то сосед услышит, нехорошо про нас подумает, — Федор Иванович усмехнулся.
— Схема примерно такая… Но ты утрируешь, — и мягкий хвост застучал под столом.
— А Кассиан Дамианович как на это посмотрит?
— Это его идея. Его. Я не такой смелый. Ладно, я вижу, ты хоть и не умер от моего предложения, но все-таки стресс имеется. Я тебя понимаю. Когда он позвонил, я сам потом полбутылки коньяка выпил. В себя приходил. Хочешь цитату? Из Кассиана. Он прямых слов не любит. Но намекнул отчетливо. А я ему напрямик: Дежкин не пойдет на такое. Академик отвечает:
«Пойдет. Никуда ему не деться. На него уже, дело заведено, он это знает. Он надеется, что я заступлюсь. И я заступлюсь, — так он сказал. — Я его вытащу из этой петли. Если он вытащит меня». Давай-ка чайку. Налью тебе… — Варичев поднял чайник и отставил толстый мизинец. — И заварочку покрепче, интеллигенция любит крепкий. Лимон — сам решай. А то еще не угожу. Конфеты вот… Коньяка не хочешь? А то достану… А?
«Надо соглашаться на коньяк, — подумал Федор Иванович. — Так будет больше похоже на капитуляцию».
А Варичев уже бежал тяжелой трусцой, нес бутылку и рюмки. Налил по полной Федору Ивановичу и себе.
— Давай… — чокнулся и влил в себя коньяк. Взял из коробки шоколадку. И Федор Иванович степенно отпил треть рюмки.
Здесь надо сказать, что Федор Иванович был настоящим русским человеком, сыном своих равнин, — и не только по внешности. В нем таился унаследованный от прадедов и подкрепленный недавними событиями и ранами сухой холодок по отношению к иностранцу. Он мог гостеприимно улыбаться, беседуя с беспечным и наивным зарубежным гостем, но все равно оставался лежащим в степи гранитным валуном, из которого смотрели бдительные, осторожные глаза. С иностранцем были связаны воспоминания о бескрайних, ползущих, как тучи, нашествиях, о горящих городах, истоптанных нивах, о девушках, угоняемых в рабство, о надругательствах над дорогими сердцу святынями. Он сам видел совсем недавно горящий Гдов. Город горел весь сразу, целиком. Дальняя родственница Федора Ивановича двенадцати лет была угнана в Германию, а недавно вернулась оттуда взрослой курящей женщиной с перламутровым немецким аккордеоном, висящим на ремне через плечо. С этого времени ему стали неприятны все аккордеоны. Очень нескоро сотрутся эти воспоминания, перешедшие из мысли в душу, ставшие чертой характера. Поэтому он хоть и содрогнулся, услышав предложение Варичева, но все же смог понять возникшие затруднения, общие для всех, в том числе и для Касьяна. И Касьян, поручая Варичеву эту щекотливую беседу, понимал, что Федору Ивановичу трудно будет отказаться от миссии. Касьян решил использовать его неподдельный, коренной патриотизм. Он потирал руки, дело было верное… Это все разглядел и Федор Иванович. Он даже покачал головой, отдавая должное великому шахматному таланту академика.