Петр Замойский - Лапти
— Ничего страшного.
— Земля пустовать будет?
— Соков за год наберет.
Афонькины ответы поставили вдов совсем в тупик. Раньше, бывало, вдовы не беспокоились, кто-то заботился об их земле, кто-то гнал твердозаданцев пахать им и сеять. В жнитво вдовы еще спали, а уж рожь для них косили. В возку снопов только и дел, что указать, на какое место сложить снопы. Молотили тоже бесплатно… Крепко заботился комитет взаимопомощи. А теперь? Вот уже шестой день сев идет, а о вдовьей земле никто и не думает.
— Опять бедных прижимать, — вздохнула Любаня.
— Прижимать, — согласился Афонька.
В окне избенки то ярко вспыхивало пламя, то мелькала тень. Это старуха-мать готовила сыну завтрак.
Утро было тихое, дым из трубы тянулся высоким столбом. По улице шли пастухи, изредка хлопали кнутами — будили баб доить коров. У конюшни первой бригады суетились конюхи, носили воду, посыпку.
Брызгаясь, у крыльца умывался Афонька. Потом он ушел в избу. Вдовы, видя, что он с ними и разговаривать не хочет, покрутились возле мазанки, затем подошли к окну. Афонька не обращал на них внимания. Другие у него теперь заботы: срок сева должен окончиться через три дня, а участок, доставшийся ему от Фильки, не засеять и в пять дней.
— Что же ты, пес такой, с нами и говорить не хочешь? — возвысила голос Устя.
Афонька высунулся из окна, подмигнул вдовам:
— И хлеба комитет тоже перестанет выдавать.
— К Бурдину пойдем! — погрозилась Устя.
Из второго общества скорым шагом шла старуха с большой палкой. Афонька, завидев ее, сплюнул.
— Еще одну черт несет.
Это шагала Пава-Мезя.
— Надо от этих собезников скорей в поле удирать.
Пава повернула к Афонькиной избе. Навстречу ей пошли Устя с Любаней. Они старательно что-то говорили ей, а та, горестно хлопая себя по ляжке, негодующе качала головой.
— Мать, клади провизию в мешок. Дармоеды задержать могут.
Вышел на улицу как раз в тот момент, когда Пава занесла ногу на порог крыльца. Злобно посмотрела на него и, вздохнув, звонко принялась кричать. Первым делом обругала она «новые порядки, какие завелись теперь», потом взялась за колхоз и в который уже раз напомнила, что у нее сын убит на колчаковском фронте.
— Все знаю, — перебил ее Афонька. — Слушать надоело. И мой разговор с тобой окончен.
От злобы Пава не могла больше слова сказать. Губы ее судорожно вздрагивали, морщинистое лицо перекосилось, и, пока подыскивала крепкие слова, Афонька, проскочив мимо, пошел будить мужиков. Надеялся, что, пока ходит по избам, вдовы разойдутся. Но он ошибся. Когда шел обратно, еще издали заметил, что возле избы, кроме вдов, собрались уже все собезники села, не пожелавшие вступить в колхоз. Афонька подумал: «Что мне с ними делать?» — и пошел в правление. Там, возле плугов и сеялок, стояли Сотин, Бурдин и Алексей.
— Назначайте кого хотите в председатели взаимопомощи, а мне теперь некогда. Избаловали их, они и работать не хотят и в колхоз не желают.
— Пойдемте, я с ними поговорю, — предложил Бурдин.
Шум и крики, поднявшиеся возле Афонькиной избенки, были слышны далеко. Звонче всех кричала Пава-Мезя, размахивая сучкастой палкой. Ей вторила, всхлипывая, Устя. Завидев Бурдина, вдовы приутихли и насторожились.
— О чем гвалт подняли на все село? — обратился к ним Бурдин.
Пава перекосила и без того страшное свое лицо, прищурила глаза.
— Гва-алт, гвалт! — стукнула палкой. — Какой сатана порядки другие выдумал?.. Аль власть переменилась?
— Власть советская, — ответил ей Бурдин, — а вам какую нужно?
— Его спросите, — указала Пава на Афоньку. — Сеять слезовую землю не хочет.
— Слезовой земли у нас нет, — заметил Бурдин, — земля государственная.
— А нашу кто засевать будет? Кто будет сеять для обездоленных сиро-от?.. Э-эх, неразумны головы. Зимой силком гнали в колхоз, теперь тоже гоните! Партейцы! Какие вы, к черту, партейцы!
Устя отчаянно заорала:
— Так и скажите: вернулся, мол, старый прижим, а в деревнях снова барщина. Вот что делается на белом свете…
Бурдин улыбнулся. Сотин из-под лохматых бровей посмотрел на Устю, а Афонька выступил вперед, стукнул себя кулаком по груди, покраснел и закричал на Устю так, как не кричал еще ни на кого:
— Взять хороший кнут, да за эти слова сплеча и наотмашь хлестать. Привыкли на дармовщинку жить, милостынькой от власти питаться. Думали, век вам так будет? Сколько ни войте, а землю в одиночку сеять никому не будем.
— И в колхоз не хотим! — крикнула Пава. — Товарищ Бурдин, товарищ…
— Какой я тебе товарищ! — оборвал ее Бурдин. — Вам правильно говорят. Если прежде помогали, то так было при единоличном хозяйстве, а сейчас какой смысл помогать, если у нас колхоз? И в колхозе вам самое первое место, как вдовам и бедноте.
— Чурбаны мы с глазами! — возвысила голос и Любаня.
— Нет, вы не чурбаны, — вступился уже Алексей. — Чурбаны молчат, а вы орете на все село. Еще вот что вам скажу: если с фабрик и заводов выгоняют лодырей, то уж из деревни мы лодырей в три шеи постараемся. Дурачка вы валяете. Зимой вступили в колхоз, а потом сбежали?! Митеньки послушались.
— Не сознали мы… до этих пор не сознали! — кричала Устя.
— А если не осознали, зачем же сюда пришли? Пусть, кто не осознал, идет домой и подумает. И пусть помнит, что комитет взаимопомощи при колхозе совсем не нужен будет. Мы его закроем.
Раздался звон колокола. Улица сразу ожила. Из домов торопливо выбегали колхозники и направлялись — кто к конюшне, кто к сеялкам и плугам. Афонька, убегая, крикнул:
— В поле ехать мне, а вы под ногами путаетесь!
Собезники постояли еще, поругались и лениво зашагали домой.
Оседлость
Вечером Сатаров устало брел домой. По широкой улице третьего общества, распевая, ходили девки; озоруя, шумели ребята; играла гармонь.
Шел Сатаров медленно, — было тепло, пахло сиренью из палисадников, — вполголоса напевал «Двенадцать разбойников». У переулка с визгом обогнала его орава девок. Две, бежавшие последними, озоровато толкнули его.
— Куда вас несет? — крикнул им вслед.
— К Бурдину жена приехала! — откликнулись девки.
«Вон что», — приостановился счетовод.
Возле избы, где квартировал Бурдин, толпа народу. Сатаров хотел было пойти прямо в избу, да раздумал и решил постоять в толпе, послушать, что будут говорить. Из окна, возле которого теснились девки и бабы, Сатарову видна была лишь низко подвешенная лампа, самовар да чья-то тень. О том, какая жена у Бурдина, Сатаров мог узнать только из разговоров девок, баб, парней и мужиков.
Девки определяли:
— Сухопарая. Носик остренький.
— А платье-то какое.
— Ласкается, зубки щерит.
— Ма-атушки, никак целуются?!
Бабы завидовали:
— По плечу ее гладит.
— Разь как наши: дура — и в морду!
— Девчонку ему привезла!
— Ах, прорва, в щеку поцеловал!
Парни были недовольны:
— Ну и выбрал — поджарую.
— Может, лучше не нашлось.
— В Москве, слышь, глаза в разные стороны разбегаются.
Мужики гадали:
— Гривка-то вроде стрижена?
— Теперь осядет у нас надолго.
Приезд в деревню нового человека — событие важное. И до тех пор, пока новичок не обживется, не разглядят его, не изучат характера, пока не поговорят с ним несколько раз, бывает, даже поругаются, — до тех пор он не будет оставлен в покое. Всюду, где бы ни был или куда ни шел, на него будут устремлены взгляды, и он станет предметом различных пересудов.
Легкая перебранка из-за каких-то пустяков произошла на третий день вечером. Бурдин больше молчал, он торопился на заседание. Кроме того, хорошо знал, что если начнет в чем-либо перечить, то неминуема целая ночь с криками и слезами жены. За эти несколько месяцев, прошедших со дня его приезда из Москвы, он успел забыть о своей не особенно удачливой семейной жизни. Забыл о ссорах и пререканиях с женой, упреках ее, — все плохое забыл Бурдин.
Еще пять дней было затишье. Бурдин всячески старался не дать повода к ссоре, но она вспыхнула внезапно в самый обед. Началось с того, что Бурдин плохо ел и был задумчив. Жена поняла это по-своему и намекнула, что нет мяса, трудно достать молока. Бурдин, занятый другими мыслями, ответил:
— Ничего, Шура, как-нибудь.
Этого было достаточно. Она посмотрела на него, губы дрогнули, лицо искривилось, бросила ложку и вышла. Походила по избе, сердито отдернула полог с кровати девочки и принялась ругаться. Вычитывала Бурдину все, что накопилось, все, в чем он и виноват был и неповинен.
— Да что я тебе, дурная, слово-то сказал, ногу перешиб?
— Ах, я дура? Дура? Мало мне мученья без тебя было, с тобой еще больше. За что же, свинья неблагодарная, дуру я заслужила? Так подожди, я тебе покажу дуру, покажу! Ты, — плакала уже она, — ты — тиран, а не партиец. Ты видишь во мне только женщину, а не человека. Я у тебя нянька, кухарка…