Давид Самойлов - Памятные записки (сборник)
Истинная терпимость требует непредубежденности.
Сколько лишних сил потратили мы, терпимцы, с предубежденным приятием относясь к такому, например, явлению, как отъезды. По нашему догматизму мы спутали право личности на свободу с ее обязанностями перед обществом, права поставили выше обязанностей.
И долго все это не могло стать на свои места. Слава богу, стало, потому что истинная терпимость, то есть терпимость непредубежденная, – неминуемый путь, если мы хотим достичь истинной свободы мысли.
По французской схеме между абсолютизмом и демократией лежала эпоха Просвещения. Это было время разработки понятия истинной терпимости.
В эту же эпоху входим и мы.
О фанатизме и терпимости
Два типа характеров – фанатический и эгоистический.
Фанатик – человек ирреальной цели, человек дедукции; цели этой он добивается любыми средствами, и поскольку цель ирреальна, он неминуемо должен уничтожить реальность, противоречащую цели. Эта реальность – и его собственное существование в реальном мире, и существование других, тоже реальных. Поэтому фанатик создан убивать, уничтожать – себя или других.
Эгоистическая натура терпима, потому что располагается в реальном мире, старается войти с ним в согласие и гармонию, не уничтожить, а приспособить к своему удовольствию. Эгоист понимает, что уничтожение мира прежде всего ведет и к самоуничтожению. Он группирует реальные факты жизни и творит их. Он человек индукции.
В широком смысле терпимость и гуманизм относятся к сфере эгоистического характера.
Эгоист – художник.
Фанатик – политический деятель.
Фанатизм и эгоизм в чистом виде встречаются редко. Это лишь главные типы.
В реальности степени, переходы, смещения и условия осуществления бесконечно разнообразны.
Фанатизм и терпимость также и главные типы общественной психологии и даже организации общества. Не будем решать, что здесь первично и какие именно условия порождают тот или иной тип общественной психологии.
В развитой Германии и отсталой России возможны были одинаково фанатические устройства – с теми же ирреальными целями и с тем же кровавым способом осуществления. Сходство, впрочем, только этим и ограничивается. Я бы не стал сравнивать сталинизм и гитлеризм по другим параметрам, кроме их убийственности.
Может быть, в фанатизме бог или история создают первый противовес своим объективным законам, давая своему инобытию, своему порождению и исторжению – человеку – проявить волю, равную силе творения, – волю к разрушению. (Подумать об этом.)
Нет пропасти между индивидуальной и общественной психологией. Личность сильна в истории и порождает характерные формы жизни.
Наука ближе к фанатизму, искусство ему противопоказано.
Наука теряется и путается в обилии фактов. Ей нужна ирреальная модель мира (общества?), чтобы справиться с фактами. Поэтому цель науки сродни фанатизму – она ирреальна. Есть тип ученого-фанатика. Фанатик в искусстве невозможен, ибо фанатик не воспринимает пластики мира.
Искусство лучше, чем наука, справляется с жизненным материалом и легче постигает истинное состояние мира. Поэтому научные истины временны, а достижения искусства не подвержены времени.
Наука может служить безнравственной цели. Искусство – никогда, тогда оно перестает быть самим собой, становится имитацией искусства.
Искусство нужно для науки вовсе не для ублажения и отдохновения научной элиты и не для направления научной мысли на путь служения добру, то есть устроения человечества в наиболее комфортном состоянии. Нет! Искусство дает науке в особой форме указание об истинном состоянии мира! Искусство не подспорье, а равная науке область жизни.
Неизвестно, что кому больше дает.
Страсть сама по себе не подлежит нравственной оценке и не относится к области нравственного. Если искусство целиком, во всех своих отправных точках, в материале, в течении и в результате, относится к нравственности, то страсть сама по себе, то есть как материя и протекание, не имеет нравственного определителя. Поэтому нет хороших и плохих страстей, а есть возвышенные и пагубные – то есть определителем их является направление и результат. (Тоже подумать подробнее.)
Догматизм – фанатизм без фанатика. Оставляя ирреальную цель, догматизм изменяет средства, отказывается от фанатических, то есть убийственных, средств к достижению цели. Но фанатическая цель требует фанатических средств. В догматизме цель постепенно выхолащивается, остаются только средства. А средства без цели – форма. Догматизм – господство формы.
Фанатизм свежее и одушевленнее. Он относится к сфере эмоций.
Догматизм – мертвая форма, форма, умерщвляющая эмоции.
Тридцать седьмой
Тридцать седьмой год загадочен.
После якобинской расправы с дворянством, буржуазией, интеллигенцией, священством, после кровавой революции сверху (был страх, не было жалости), произошедшей в 30—32-х годах в русской деревне, террор начисто скосил правящий слой 20—30-х годов.
Загадка 37-го в том, кто и ради кого скосили прежний правящий слой. В чьих интересах совершился всеобщий самосуд, в котором сейчас можно усмотреть некий оттенок исторического возмездия. Тех, кто вершил самосуд, постиг самосуд.
Казалось прежде, что самое загадочное – знаменитые процессы, где бывшие революционеры и каторжане, стойкие и гордые перед царским судом, без лишнего слова разыгрывали жалкий и подлый фарс, признавались в предательстве и шпионстве, предавали себя и своих товарищей.
Перед самосудом все бессильны. Самый худой суд – ничто перед всесильным сапогом, отбивающим внутренности, бьющим не до смерти, а до потери человеческого облика. Не жизнь себе зарабатывали подсудимые страшных процессов, а право поскорей умереть. Они-то знали, искушенные политики, что дело их – хана.
И разыгрывали свои роли только потому, что сапог сильнее человека, что геройство перед сапогом возможно один раз – смерть принять, а ежедневная жизнь под сапогом невозможна, есть предел боли, есть тот предел, когда вопиющее человеческое мясо молит только об одном – о смерти – и готово на любое унижение, лишь бы смерть принять.
Психологические основы самосуда мог понять и возвести в государственную практику только трус, сам в уме носящий призрак самосуда и понимающий неукоснительную действенность расправы и преимущество его над судом.
Покушение – вид расправы, вид самосуда. Сталин всегда боялся расправы, покушения, террора.
И самосуду противопоставил самосуд. Видимо, играл роль и предрассудок партийности, но – я убежден – не он определял поведение подсудимых 30-х годов. Потому что были разочаровавшиеся и просто умные и сильные, а вели себя одинаково – признавались в несодеянном и предавали.
Загадки процессов в наше время во многом уже разгаданы и объяснены. (Реабилитация Бухарина лишь по государственной линии означает неотказ от сталинизма.) Историки, конечно, еще долго будут раскапывать всю закулисную механику, все хитросплетения, все сложности взаимоотношений между судимыми и судьями – все это уже детали.
Тридцать седьмой год загадочен по своему социальному смыслу.
Как мы ни привыкли, проживая русскую историю, к кровавым ситуациям (мероприятиям), все же они, в некотором отдалении, обнаруживают некую цель или хотя бы направление. Такова, например, опричнина Ивана Грозного, чьи картины нередко проглядываются в действительности 30-х годов.
Некую цель можно усмотреть во всех волнах террора за двадцать лет советской власти – уничтожение социально опасных, социально чуждых, социально вредных.
Потому и запомнилась более других волна 37-го года, что она наименее понятна, смысл ее до сих пор не прояснен.
Надо быть полным индетерминистом, чтобы поверить, что укрепление власти Сталина было единственной исторической целью 37-го года, что он один мощью своего честолюбия, тщеславия, жестокости мог поворачивать русскую историю, куда хотел, и единолично сотворить чудовищный феномен 37-го года.
Если весь 37-й год произошел ради Сталина, то нет бога, нет идеального начала истории. Или – вернее – бог это Сталин, ибо кто еще достигал возможности управлять самолично историей!
Какие же предначертания высшей воли диким образом выполнил Сталин в 1937 году?
Равенство и хамы
В 37-м к власти рванулся хам, уже достаточно к тому времени возросший полународ. Он пер к власти, всех расталкивая, уничтожая чужих, но и своих, кто прилег во время красного наваждения, – через других, через себя, через крыс, – топча себе подобных – своих и чужих.
У него еще не было сословного чувства солидарности – оно образовалось потом, теперь, в наше время. Дворяне дворян так бы не уничтожали. А хаму все равно. Во имя хамской идеи равенства уничтожить – сладострастно и жестоко – всех, кто не равен.