Петр Замойский - Лапти
Кузнец Илья, снова и снова перетрясая «утильстарье» — завалявшиеся шины, обручи от чана с бывшего винокуренного завода, — кует к валькам крючья.
До пробного остался день. Все готово, а обещанных вальков еще нет. Ждали с утра, — не приехали оборкинские: ждали к обеду — нет. Заметно и подозрительно суетились единоличники. Алексею донесли, что они назло и в посрамление решили не только не уступать в севе колхозникам, но и окончить раньше.
В правление пришел кузнец. Даже в четвертом обществе, самом стойком, начали сомневаться — будут вальки или нет. Единоличники, как нарочно, заходили к риге и, кивая на сготовленные вальки, насмешливо спрашивали:
— Только эти?
Илья прикинул: если вальки и привезут, когда же успеют крючья насадить?
— Ночью, — сказал Алексей.
Илья ушел. Алексей тревожно заметил Бурдину:
— Как бы в самом деле не подвели. Надо сейчас же гнать в Оборкино.
Ехать вызвались Петька с Афонькой. Запрягли две телеги и погнали вовсю. Вслед им крикнули, что сколько бы ни было изготовлено вальков, — брать. Если совсем ничего не сделано, дубочки привезти.
— Пустыми не приедем! — пообещал Петька.
До Оборкино доехать не пришлось. На полпути встретились с двумя подводами, груженными вальками.
— Горьковцы? Мы к вам! — крикнул Петька, спрыгивая с телеги.
— А мы к вам! — ответил молодой парень.
— Что вы долго?
— Сто двадцать штук — немало работы. Зато и вальки-и…
Переложили вальки, погнали обратно. Но лошади порядочно приустали, не могли бежать рысью, да еще с поклажей. В село приехали затемно. Сложили вальки у кузницы. Народу возле никого не было. На порожней подводе Петька поехал к правлению колхоза.
— Что случилось? — испуганно спросил Алексей.
— Нет вальков! — сокрушенно ответил Петька.
— Врешь?
— Гляди, пустая телега.
— Э-эх вы, ротозеи! — упрекнул Алексей.
— Ладно, успокойся. У кузницы свалили.
— Пес, пугать вздумал. Сергей Петрович, пойдем в кузницу.
Петька забежал домой поужинать. После ужина решил тоже отправиться к кузнице. Работа ему найдется.
— Не слышал, какой рев у Малышевых? — спросила Прасковья.
— Умер кто-нибудь?
— Ефимка письмо прислал. На чем свет ругает отца, что ушел из колхоза.
Петька, вспомнив свою телеграмму, подумал: «Верный товарищ Ефимка. Молодец!»
В кузнице дым, суета и грохот. У одного горна Бурдин, у другого Илья. У Алексея в руках дымится конец валька. Он плотно насадил на него железный крючок.
— Привет кузнецам! — крикнул Петька.
— Бери вальки и тащи в ригу. Прицепляй к плугам.
А в риге Архип с братом кузнеца и Сатаров. Подбирая два постромочных валька, они сцепляли их с ведущим. Сатаров привязывал постромки.
— Эх, не на шутку дело пошло! — раздельно, как по складам, завел Архип. — Всей шпане губы утрем.
— Упадут, как увидят завтра наши вальки, — добавил Сатаров.
Из кузницы доносился непрерывный грохот и звон молотков и в темь вылетали алые струи шипящих искр.
Увлеченные работой, не заметили, как к порогу кузницы подошел Наум Малышев. Прислонившись к косяку двери, он стоял и угрюмо смотрел на Алексея. И все потирал руки, будто успел отморозить их. Он стоял долго и повернулся было уйти, но, вспомнив, что ждет его в своей избе, решительно перешагнул порог и громко кашлянул. Алексей мельком взглянул на него, вспомнил, как приносил он тогда заявление о выходе, и еще сильнее принялся стучать. Илья, заметив старика, сердито крикнул:
— Эй, бегун, что тебя домовой тут носит?
— Молод ругать меня, — ответил старик.
— А ты, видать, подурел от старости?
— Я к Алешке.
— Нужен ты ему, как ржавая гайка.
Старик угрюмо нагнул голову. Алексей, сунув кусок железа в горн, подошел к Науму:
— По какому делу?
Голос ли мягкий растрогал старика, или уж так взгрустнулось, только он, сморщив лицо, начал заикаться:
— Что же делать-то мне, Алеш, посоветуй. Ведь дурак-то, поил-кормил, а он… отказную.
— Про кого ты? — не понял Алексей.
— Письмо прислал, держи-ка…
Старик вынул конверт. Алексей подошел к лампе, пробежал одну страничку, потом, высунувшись из кузницы, крикнул.
— Соро-оки-ин!
— Эгей! — послышалось от риги.
— Срочно ко мне!
Передал письмо Петьке:
— Читай вслух.
Только тут Петька заметил насупившегося Наума. Кивнув ему, он уселся возле лампы и принялся громко читать Ефимкино письмо.
«Здравствуй, Наум Егорыч!
Помню, когда уходил в Красную Армию, наказывал тебе с матерью: не вздумайте выходить из колхоза, а что получилось? Ты удрал из колхоза. Ушел, как самый последний человек. Подумать только: у бывшего секретаря комсомола, сейчас красноармейца, такой отец! Мне просто стыдно отцом тебя называть. Горько и обидно. Знаю, кулаки рады твоему бегству. Они рады и хвалят тебя, и тебе не тошно от этого, ты не краснеешь. Льешь теперь воду на кулацкое колесо.
Не знаю, с какими глазами ты теперь ходишь по селу и как осмеливаешься глядеть в лицо Алексею, Петьке и что они могут про меня подумать. Так ты скажи им, что называемый сын твой, Ефим, уже не сын тебе больше. И еще скажи, что сын твой, Ефим, вернется домой, то к вам не зайдет, а остановится где-нибудь на квартире. Так и скажи, если совесть осталась, а не скажешь — сам напишу. Опять уговаривать тебя в колхоз вернуться у меня язык не поднимается, тем более что ты уже целый год был в колхозе. Только тошно и обидно, и, как сейчас, вижу твою позорную фигуру, которая двигалась улицей в совет и несла в руке заявление. Не себя мне жалко и не за себя стыдно, а вот поперек дороги ты колхозу нашему бревно сучкастое бросил вот где обида.
Итак, прощай.
Бывший сын твой,
Ефим Малышев».По качающимся буквам, по брызгам чернил не трудно догадаться, Ефимка писал вгорячах. Да кому лучше знать Ефимку, как не Петьке? Еще раз вспомнив свою телеграмму, взглянул на этого совсем согбенного старика, и стало жаль. Как, наверное, каялся, что вышел из колхоза! Недаром в полночь пришел в кузницу. Вспомнились Петьке и проводы в Красную Армию, Ефимкино прощание:
— Уйду, Петя, в Красную Армию, а отец тут и выпишется из колхоза.
Петька тогда уверял его:
— Удержим, не упустим.
Глядь, упустили. Стыдно Петьке. Не за старика, не за Ефимку, а за себя. Не телеграмму надо было посылать, а уговорить…
Пока читали письмо, старик плакал.
Петька сложил письмо и отдал старику. Тот нехотя взял и не знал, положить ли его в карман, или сунуть за пазуху. Суровое письмо не только Петьку, но и всех, кто был в кузнице, взволновало. Недаром они, пока Петька передавал конверт в трясущиеся руки Наума, молчали.
— Да-а… — первым сказал кузнец и протяжно вздохнул. — Выходит, Егорыч, отказная тебе.
Алексей заметил Науму:
— Что, дождался? Митеньки послушался? Вот и живи теперь с ним. Это он тебе тогда писал: «не осознал колхозной жизни».
Старик ни в ком не видел поддержки. А он-то как раз и пришел было по старой привычке посоветоваться со своими. Глядь, не свои они, и хотя знакомые лица и будто даже родные, а взгляды чужие, недобрые. Куда же пойти? С кем посоветоваться?
И вышел на середину кузницы и стал между двух наковален, широко развел руками, словно собираясь взлететь своим недужным телом, и, ни к кому не обращаясь, голосом, в котором звенели слезы, спрашивал:
— Что ж мне делать? Научите меня, люди добрые. Старуха врастяжку лежит. Где видано, чтобы сын от кровного отца отрекался? Куда от стыдобушки глаза прятать?.. Научите, люди умные.
— Митенька умнее нас, — ответил Илья. — К нему иди, а к нам не заворачивай.
— К нему не пойду. Не пойду к нему! — затряс головой старик. — На кой мне, сухой кобель, сдался? Я по-старому опять хочу.
— И живи по-старому, живи, — посоветовал Петька. — Зачем же к нам пришел? У нас по-новому.
— Не то, не-ет, — отмахнулся Наум. — По-старому, в артельно дело по-старому.
— В артель мы бегунов не примем! — крикнул Илья. — Раз ты не осознал, подождем, когда проймет тебя… А вот Ефимка — тот наш.
— Я-то чей? Я разь чужой?
— Ты Митеньки-ин!
Старик, услышав еще раз ненавистное теперь ему имя, принялся ругаться. Потом начал грозить, что будет жаловаться высшим властям, дойдет до Калинина, но, видя, что на него никто уже не обращает внимания и всяк принялся за свое дело, шагнул за порог кузницы и со злобой, что есть силы прокричал:
— Все одно завтра с вами вместе выеду! Дрыхнуть будете! Раньше выеду… И врете, не прогоните, вре-е-ете!
— Ладно, иди спать! — посоветовал Илья. — За ночь поумнеешь.
Старик ушел, все еще что-то крича, а в кузнице смеялись: