Йонас Авижюс - Потерянный кров
— Вы хотите, чтоб я утопил других, спасая себя и Милду. Но скажите, были бы мы счастливы, купив такой ценой свободу? Нет, я потерял бы Милду, как ее уже потерял Адомас. Мы бы не понимали друг друга, даже если бы прожили всю жизнь в одной комнате. Вам, представителю другого класса животных, трудно уразуметь, что лучше несколько дней умирать в страшных муках, чем мучиться душой всю жизнь.
— Abführen![46] — крикнул Дангель.
Гедиминас поднял голову: в дверях стоял навытяжку эсэсовец.
Глава седьмая
Кто мог бы, даже вольными словами,
Поведать, сколько б он ни повторял,
Всю кровь и раны, виденные нами?
Любой язык наверно бы сплошал:
Объем рассудка нашего и речи,
Чтобы вместить так много, слишком мал.[47]
Его втолкнули через широкую двустворчатую дверь в обширный зал, вроде исполинского кубического колодца, вырубленного в серой скале. Пустой и мрачный, без окон и мебели. Сюда каким-то образом попадал ажурный свет угасающего вечера. Поначалу Гедиминасу показалось, что, кроме него и двух гестаповцев за его спиной, в этом огромном каменном гробу с отшлифованными стенами никого нет, но, приглядевшись получше, он увидел в конце зала белую фигурку; все увеличиваясь, она медленно двигалась к нему. Это была Милда. Она шла зигзагами, — так ходят по мокрому лугу, огибая топкие места. Вся она — опущенная на грудь голова с белыми кудряшками, осиная талия, прозрачное короткое платье — отражалась в сверкающих плитах пола. Гедиминасу было странно, что она не бежит к нему, расставив руки, смеясь и шаля, как летом, когда они встречались в условленном месте, а бредет, словно что-то ищет. Лишь когда она подошла ближе, он понял, почему она так странно ходит: через весь зал, отмечая ее путь, извивалась узкая тропа, густо усеянная металлическими шипами. Милда делала шаг то в одну, то в другую сторону, старалась ступить босой ногой на гладкую каменную плиту, но и здесь мгновенно вырастала стальная стерня.
«Стоит сказать, что знаю о партизанах, выдать Культю, повести их к домику на опушке, и мы с Милдой выйдем отсюда», — подумал Гедиминас. Она подняла голову и посмотрела на него, словно услышала. На лице — страдание, в глазах — мольба. Бескровные губы зашевелились и не раскрылись, но он понял, что она хотела сказать.
Он опустил глаза, не выдержав ее взгляда. Медленно, сантиметр за сантиметром, скользил он взглядом по легкому телу, от головы до босых ног. До крохотных белых ступней, проросших густой щетиной стальных игл. На остриях ягодками земляники алели капли крови. Потом капли стали набухать, словно почки цветка, зал исчез, уступив место голубому небосводу, каменные плиты залило поле красных маков. Милда шла по нему, подскакивая, как зайчонок. Белые кудряшки развевались на ветру, прядки падали на стройную шею, на раковины маленьких ушей, на лоб, на сверкающие, как голубые стекляшки, счастливые глаза. «Я напишу о тебе стихи, — сказал он, — и назову их „Мотылек“». Она смеялась и не соглашалась: мотылек живет считанные дни, а она хочет быть счастлива с ним, своим поэтом, всю жизнь. Он поймал ее и посадил на плечи, как ребенка. Босые пятки колотили его по груди, и он гладил икры, покрытые изморозью серебристых волосков, и, словно лепестки ромашки, трогал пальцы ее ног, гадая «любит — не любит». В сущности, пошло, но каждый раз это было внове… И высокое небо над головой — то солнечное, ясное, то по-осеннему мрачное, взлохмаченное тучами, — и заброшенный сеновал у дороги, и лес, наполненный радостным щебетом.
«Что ж, господин Джюгас? Вам все еще нечего сказать господину оберштурмфюреру?»
Голос шел откуда-то сверху. Спокойный и холодный, как стены этого зала — заплесневевшие, в мутных каплях. Маковое поле пропало. Перед ним снова была каменная плоскость пола, по которой удалялась, все уменьшаясь, белая фигурка.
— Остановите! Остановите ее! — закричал Гедиминас, поняв, что никогда больше не увидит Милды. — Верните ее! Я все скажу…
Первое, что он услышал проснувшись, был скрип нар. Сердце отчаянно колотилось, его тряс озноб. И не от холода, хотя пальто лежало на полу: его напугал собственный крик, который, кажется, все еще звучал в камере. Не столько даже сам крик на него подействовал, сколько мысль, что это был не только сон. Он дремал, а не спал крепко, потому что теперь вспомнил звуки — стук в потолок, шаги надзирателя за дверью, даже скрипение нар под собой — звуки эти вплетались в картины, запечатленные в подсознании. Это законченное сновидение не могло возникнуть без участия рассудка. Неужели в нем зреют семена предательства? Шестнадцать суток он варится в этом адовом котле, и каждую ночь сны один страшнее другого — то отец, то Милда под пыткой, — но ни разу не возникала мысль спасти их ценой подлости. Каждый раз, услышав скрежет засова, он просыпался в холодном поту, решив, что его ведут к палачу, где он увидит Милду. Измученную, умоляющую о спасении. Потом — визжащую от боли (смрад горящего мяса), проклинающую его, Гедиминаса. Входил эсэсовец, приносил завтрак, обед, ужин. Раз в сутки его отводили по узкому темному коридору в уборную, где Гедиминас опорожнял свою парашу. Нет, днем он мог быть спокоен: днем они не устраивали кровавых представлений, полагая, что лучше это делать ночью, когда человек спит глубоким сном. Стащить его с нар, иногда обдать из ведра холодной водой, а потом, дрожащего от холода, страха и ярости, тащить в девятый круг ада. Каждый раз он шел, готовый к страшной встрече, и каждый раз за дверью, в ярко освещенной комнате, Милды не оказывалось. На ее месте перед письменным столом стоял мужчина. Не всегда один и тот же, но всегда — мужчина. Гедиминаса сажали на стул в углу, и начиналось… Он опускал голову, закрывал глаза, старался спрятаться от этого зрелища, но от криков он не мог убежать. Воздух пропитывался запахом крови и паленого мяса, от которого его мутило, но так и не выташнивало. Когда человек терял сознание под пыткой, палачи выволакивали его из комнаты и возвращались с новой жертвой.
— Господин Джюгас, — в таких случаях неизменно обращался к Гедиминасу следователь в серо-зеленой форме гестаповца со знаками отличия унтерштурмфюрера, — вам все еще нечего сказать господину Дангелю? Когда мои мальчики приведут женщину, которую вы не очень-то желали бы здесь видеть, будет уже поздно.
Гедиминас молчал.
Возвращались «мальчики» следователя. С ними — новая жертва. «Не женщина…» Гедиминас вздыхал с облегчением, стыдясь этого чувства.
И снова удары, вопли разъяренных палачей, стоны, грохот падающего тела.
Несколько часов спустя Гедиминас возвращался в свою камеру, едва держась на ногах, и уже не засыпал до утра. Весь день он слышал животные крики жертв, удары, видел людей, избравших мучительную смерть, чтобы другие продолжали жить. Он метался по камере, мерил ее шагами, и ни на секунду его не покидала мысль, что с каждым своим шагом он все ближе к вечеру, к ночному часу, когда загромыхает засов и они поведут его на кровавый спектакль. Он знал: лучше не спать — уставший организм реагирует слабее, — но только одну ночь ему удалось дождаться их, не сомкнув глаз. Он засыпал на минуту, на две, но они собачьим нюхом догадывались, что он задремал, и врывались в камеру. Он шел по коридорам и думал: на этот раз там уже будет Милда, — и снова заставал перед столом мужчину, иногда нового, иногда уже виденного. «Они хотят выбить меня из равновесия, натянуть нервы до предела. Когда моя психика нарушится, они станут пытать Милду, — делал он вывод. Но тут же думал: — Подпольные газеты, найденные в доме Вайнорасов, — ложь Дангеля, Милда на свободе; если и арестовали, чтоб попугать, то у них нет морального права пытать ее. Морального права…» Он отгонял эту мысль, ведь опасней всего в его положении успокоиться. Нуждаются ли звери в моральном основании? Эх, юноша, тебя только могила исправит…
Когда на злобный нрав накручен гнев,
Они на нас жесточе ополчатся,
Чем пес на зайца разверзает зев.
Однажды ночью — это было накануне казни на городской площади — в кабинет следователя втащили человека, которого Гедиминас уже видел в пыточной камере. Его усадили на стул — он не держался на ногах — и, привязав к спинке, принялись за дело. Человек не кричал, не проклинал, не клялся, что ничего не знает, — он молчал. Изредка из его груди вырывался стон, но он тут же подавлял его. Гедиминас не знал, чего они от него хотят; следователь каждому задавал один и тот же вопрос: что он может добавить к сказанному ранее? Когда человек, обезумев от пыток, начинал кричать, что все скажет, Гедиминаса уводили.
— Нервы этого скота в конечностях, — услышал Гедиминас яростный голос следователя. — Укоротите ему левую ногу.