Семен Бабаевский - Собрание сочинений в 5 томах. Том 5
Подошел Казаков и как-то незаметно, умело оттеснил Харламова. Долго, с жаром тряс Барсукову руку. Его улыбка на мясистом лице почему-то казалась нарочитой и чересчур сладкой.
— Нилыч, ты что, как кот перед салом, осклабился? — спросил Барсуков.
— Ну как же! Столько разного разговора! — воскликнул Казаков. — Тимофеич, мне даже известно мнение о твоем выступлении Андрея Терентьевича Добродина. Исключительно одобряет!
— Кто он, этот Добродин?
— Да ты что? Неужели не знаешь Добродина?
— Не знаю.
— Во всем крае глава минеральных удобрений.
— На этом посту он недавно. На актив приехал специально как представитель от края! Умнейшая, скажу тебе, голова, и его мнение…
— А твое?
— Все еще думаю, — уклонился от ответа Казаков. — Обмозговываю и так, и эдак…
— Ну-ну, помозгуй. Тебе это полезно.
И только Даша к нему не подошла, вот что было обидно. Он ждал ее, ему хотелось узнать, что она думает о его выступлении. Да и Солодов в своем заключительном слове сказал что-то неопределенное и непонятное. По его мнению, взволнованное выступление Барсукова только подтверждает ту мысль, что председатель «Холмов» перерос самого себя и что в Холмогорской ему тесновато, что было бы хорошо, если бы оратор мог свои слова воплотить в практические дела, и не только в Холмогорской.
Собрание актива, проходившее, как всегда, в просторном зале кинотеатра «Победа», после заключительного слова Солодова закрылось. Был уже конец дня, когда Барсуков и Даша, уставшие от речей, от многочасового сидения в душном помещении, выехали на «Волге» из Рогачевской. Над полями смыкались сумерки. И теперь, когда по завечеревшему полю они вдвоем возвращались в Холмогорскую, Барсуков думал не о том, понравилась ли Даше его речь или не понравилась. Скоро должно совсем стемнеть, и ему хотелось, забыв обо всех делах, укатить подальше от главной дороги, остановить машину, посмотреть Даше в глаза и открыть ей всю душу. Но вот беда — он никак не мог на это решиться, не хватало смелости… А Даша молчала, грустно смотрела на высвеченный фарами асфальт, и трудно было догадаться, что в эту минуту было у нее на уме.
— Даша, отчего загрустила?
— Так, устала.
— Скажи свое мнение.
— О чем?
— О моем выступлении. Говори правду, я не обижусь. — Барсуков сбросил скорость, и «Волга» покатилась по инерции. — Я уже слышал разные толки. Но мне хочется знать твое мнение. Одобряешь или не одобряешь? Ведь я готовился, много дней раздумывал, особенно после встречи с гвардейцами. Что так смотришь? Я знаю, гвардейцы — твоя работа. Но меня сейчас не это волнует. Ты, наверное, заметила, свою речь я заранее написал и тебе могу сознаться: то, о чем сказал сегодня с трибуны, не только продумано, а и выстрадано. И ты не можешь, не имеешь права отделаться молчанием.
— Почему не могу? Могу…
— Потому не можешь, что, если говорить начистоту, в том, что я говорил на собрании актива и что происходит в моей душе, прямая виновница Дарья Прохорова. И не только как секретарь парткома, но и просто как Даша… Опять молчишь? Ну, скажи хоть слово.
— Что сказать? Не знаю.
— Что хочешь, то и говори. Только не молчи.
— И там, на собрании, думала, и тут, в машине, думаю все о том же: что тебе сказать и как сказать? — Даша повернулась к Барсукову и усмехнулась тем веселым смешком, каким умела смеяться только она одна. — Насчет придуманной тобою какой-то вины Дарьи Прохоровой — это ты зря. Никакой ее вины нету. И то, что было, Михаил, то было, и никогда оно к нам не вернется. Так что говорить нам надо не о том, виновата Дарья Прохорова в чем-либо или не виновата.
— Ну конечно, виновата! — вырвалось у Барсукова. — И еще как виновата!
— Всякую вину, Михаил, надо доказать.
— Сделать это совсем не трудно! Хочешь, сейчас и докажу! Ночь, никого вокруг, мы тут одни…
— Нет, не хочу… Значит, хочешь знать мое мнение?
— Еще спрашиваешь? Даша, для меня…
— Эй, шофер, машина остановилась! — И Даша снова усмехнулась тихим, хорошо знакомым Барсукову смешком. — Да у тебя и мотор заглох, вот так водитель!
«Дурак, мечтал свернуть с дороги и признаться ей в любви? А зачем? — думал Барсуков, включив мотор и дав „Волге“ волю. — Нет, ни о чем личном, о чем думал все эти годы, говорить ей нельзя. Ничего она не поймет… Мое пусть умрет во мне»…
— Миша, что ты летишь, веди машину осторожно. — Даша подобрала ноги, сняла туфли и поудобнее уселась, откинув на спинку голову; теперь она видела Барсукова сбоку: он чуть наклонился к рулю и, сбавив скорость, как бы приготовился слушать. — Когда ты говорил с трибуны, меня, не скрою, порадовала твоя смелость.
— И на том спасибо.
— Погоди благодарить. Затем я подумала: узнаю Михаила, ведь это же в его характере! Ты не можешь обходиться без острых углов и без крайностей. А что, не правда? Правда! Сколько раз тебя заносило, как при быстрой езде на крутом повороте заносит сани?
— Значит, не веришь мне? Выходит, так?
— Нет, не так. Тебе-то я верю.
— Так чего же испугалась?
— Надорвешься, Михаил. Вот в чем мое опасение.
— Не бойся, я сильный. Из породы двужильных.
— Но ведь тот, выдуманный тобою председатель, которого ты нарисовал, не жалея красок и не называя ни имени его, ни фамилии, тебе явно не по плечу.
— Почему?
— По складу своего характера ты совсем не такой.
— Странная ты, Дарья Васильевна, ей-богу! Вместо того чтобы поддержать, выражаешь недоверие. Ты же знаешь мою настойчивость. И если я задумал…
— В том-то и вся штука, что я знаю тебя хорошо, Миша, — вздохнув, сказала она. — И потому, что знаю тебя, говорю, не шарахайся, Миша, с одной крайности в другую.
— Разве я говорил что-то неправильное, неосуществимое или ненужное?
— Говорил-то правильно, от души, и это подкупило многих, кто тебя слушал.
— Так в чем же дело?
— Все в том же… После того, как ты выступил на собрании, тебе уже завтра надо стать совершенно другим Барсуковым. Готов ли ты к тому, Миша?.
— Да, готов! Я уже и есть другой Барсуков!
— Как все у тебя легко и просто!
— Ты должна помочь мне, Даша. С тобой, поверь, я всего добьюсь.
Как заправский шофер, Барсуков привычным движением правой руки снова сбросил скорость и, давая «Волге» катиться свободно, начал уверять Дашу, что он уже не тот, каким был, и ему приходится удивляться, как же она этого не заметила; что в раздумьях, без сна проведена не одна ночь и что на собрании актива он говорил с той неподдельной откровенностью, что не поверить ему она не могла.
— Если бы ты знала, Даша, как мне хорошо с тобою, — заключил он.
— А вот это уже ни к чему, — строго сказала она.
До Холмогорской, которая уже подмигивала им своими огнями, ни Даша, ни Барсуков не промолвили ни слова. Даша молчала потому, что в теплоте его голоса своим природным чутьем уловила такие интонации и такую доверительность, какие бывают у мужчин в разговоре не с секретарем парткома, а с любимой женщиной, и она решила: сейчас, когда они находились вдвоем в машине, лучше помолчать. Барсуков же не говорил потому, что не знал, что ей еще сказать, и злился. Не спросив у Даши, куда подвезти, он подкатил к ее дому, возле калитки остановил машину, сухо простился и уехал в гараж. Поставил «Волгу» в бокс, отдал ключи вахтеру и отправился домой. «Не получился у нас разговор. А почему? Даша не понимает меня, а я не понимаю ее»… Опять одолевали все те же думки: о себе и о Даше. Должен же быть какой-то конец? И когда он наступит? И как все это случится?
«Вот и снова плетусь домой, потому что некуда мне деться, и снова думаю, зачем я иду домой и что меня там ждет, — рассуждал он по пути к дому. — Ждет меня все то же: молчание и тишина. Вот и получается: хочешь или не хочешь, а живи с нелюбимой. А зачем эта жизнь мне и ей? Как все это глупо и как тяжело. И чем дольше несу в себе эту свою тяжесть, тем она становится тяжелее. Я думал, что мое выступление поймет Даша и мне будет легче. Нет, не полегчало. Душа болит и болит, и не могу я избавиться от непосильного груза. Видимо, не хватает ни смелости, ни решимости. Вот и сегодня струсил, спасовал… Ночь, степь, и мы одни. Надо было бы не спрашивать о том, нравится ли ей мое выступление или не нравится, и не рассуждать о том, каким я стал, а свернуть с дороги, остановить машину в чистом поле, погасить фары да обнять бы ее, расцеловать, а там что будет… Не решился, не смог. Да и что она подумала бы обо мне? Назвала бы нахалом и была бы права. Может, это надо сделать как-то иначе, как-то благороднее, что ли? А как иначе? Как благороднее? Не знаю, ничего не знаю»…
Своим ключом он открыл дверь, зажег в прихожей свет, снял плащ, шляпу. В доме было тихо. На столике, возле телефона, лежала записка. Ее почерк, буквы крупные, падают вправо. «Я уехала к матери, насовсем». Не беря в руки записку, он прочитал ее раз, второй. «Ну что ж, может, это и лучше, — подумал он. — Все одно кому-то нужно уезжать, и не на время, а насовсем». Он не стал ни ужинать, ни пить чай, прошел в свою комнату и лег в постель.