Владлен Анчишкин - Арктический роман
— Шахту, однако, достраивать надобно, — сказал охрипшим голосом, так, словно бы жаловался неизвестно на кого и на что. — Комбайновый комплекс встречать — подготовиться надобно… времени в обрез… — говорил уже у двери, не поворачиваясь.
— Хороший вы работник на строительстве, Константин Петрович, — простуженным голосом сказал неожиданно Афанасьев; неожиданно не только для Батурина. — Да теперь первое дело… эксплуатация на носу уже. Стало быть, и вы на Груманте ни к чему…
— Вовка! — окриком остановил его Гаевой, опомнившись, встал.
— Нет, Леша, погоди, — поднял здоровую руку Афанасьев, повернул ладонью в сторону Гаевого.
— Ты не имеешь права!..
— По-го-ди-и-и… Это и тебя касается. Погоди! — окриком отстранил его и Афанасьев; сел, скривившись от боли, положив руку в гипсе на ладонь здоровой руки.
И все это — между Афанасьевым и Гаевым — невольно напомнило сцену на катере, когда парни только что приехали на Шпицберген, — только теперь они поменялись местами — Афанасьев и Гаевой.
— Теперь Груманту нужен начальник рудника, — продолжал Афанасьев, глядя Батурину в спину, — который на эксплуатации был бы, как вы на строительстве. Пора вам искать благовидный предлог, Константин Петрович… и с первой трубой в заливе отправляться на материк. Здесь вам больше нечего делать: на эксплуатации вы будете только путаться под ногами — мешать.
Батурин стоял так, как застигли его первые слова Афанасьева: ссутулившись, несколько наклонив вперед голову, — лишь шея словно бы окостенела, пока говорил Афанасьев… так и стоял. И ни слова.
За солнечным окном — в фиорде — неистовствовал гренландский накат.
Батурин повернулся медленно; смотрел на Афанасьева, не замечая ни Романова, ни Гаевого. В глазах, в лице — во всем нем жила в эту минуту лишь глубина; и была складка, глубоко рассекшая межбровье… как рана, в которую еще не побежала кровь. Смотрел. Афанасьев не отводил глаз в сторону.
— Ты возвращаешь мне, стало быть, те слова, которые я сказал однажды Пани-Будьласке? — спросил Батурин.
— Умгу, — ответил Афанасьев. — В интересах государственно важного дела. — Сказал и приподнялся на одном локте — как бы подался навстречу Батурину.
— М-мда-а-а… — сказал Батурин; попросил, продолжая смотреть лишь на Афанасьева: — Выйди, Александр Васильевич. — Велел и Гаевому — Выйди и ты, Алексей Павлович. Идите. Нам есть о чем поговорить… ежели уж и откладывагь некуда.
Романов понял: «что-то» Батурина и «что-то» Афанасьева было одной природы. Вспомнил: впервые это «что-то» он заметил у Батурина, когда искали Афанасьева, но не задержался на нем; у Афанасьева — еще в скалах, когда спустился к нему на тонком альпинистском канате… маленькие, режущие слезинки выкатились из уголков глаз, оставив на скулах, припорошенных снежной пылью, темные змейки, — Романов отнес тогда эти слезинки на счет радости избавления. «Что-то» Батурина и «что-то» Афанасьева встретились.
Романов и Гаевой вышли, прислушиваясь: охрипший и простуженный голоса — слова сливались. Потом прорезался хриплый голос:
— Поставил проходчик раму крепления — дело сделал. Строит начальник новую шахту — дело делает. Конкретное. Государственное. Кто, как сделал, делает, такова и цена человеку в государстве. В нашем — деловом. Для такого, как наше государство, есть лишь человек дела. Человека праздного нет. Потому как деловое государство своими делами живо. Держится на них. Растет. А достигнет высоты… Однако… Древний Рим поднялся после своих удачных военных походов — передал свои дела рабам: ожирел тотчас же в безделье… тут же и прокутил себя с проститутками. Искусства от него лишь и остались. Украшающие праздную жизнь. От праздности всегда лишь искусства и остаются… да философии разные. Как и от бездельников… Пора красоты человеческих отношений… вежливых… рыцарских… Посмотри, что от Испании осталось, после того как она завоевала полмира и занялась благородными отношениями, празднуя жизнь… Дон-Кихот? А от Англии и Франции — король Лир да собор Парижской богоматери? От наших — русских помещиков, аристократов: Онегин да Каренина, взвинтившие свои души на костях крепостных мужиков и баб до мировых стандартов тонкости человеческих отношений?.. Ежели бы не Ленин в России — не революция!..
Опять голоса перемешались — слова слились. Вновь прорезался охрипший голос:
— Тем мы и жили. На том и в Отечественную выстояли. Выжили после войны. Такими и остались — человеками государственно важных дел. Некогда нам было заниматься собой — учиться выкручивать по пятнадцати рыцарских реверансов, прежде чем сказать одно дельное слово… увлекаться искусствами разными… Делали! Чего надобно было для делового государства. И сделали. Страна от обушка в забое до комбайнового комплекса поднялась. От четырехгранного русского штыка — до ракеты с водородной бомбой… для защиты комбайнового комплекса. Искусственные спутники Земли пробили атмосферу — вокруг Земли летают; Америка, которая не признавала нас и презирала, не угонится. Тем и теперь живем — делами государственной важности. Продолжаем жить…
— Это политграмота, — прорезался и простуженный голос.
— Ежели кто говорит! А ежели я жизнь прожил по этой грамоте… Что сделалось жизнью для человека, не политика в грамоте для него, а уже — грамота политики. У начальника рудника не всегда есть время пообедать в столовой, выспаться. День ото дня, из году в год так — на то жизнь ушла: не успел оглядеться, уж пенсия стучит в сердце. А ты… В деловом государстве иначе и быть не может. Ты… Да и не было у нас делов за пределами государственно важных дел — для народа, для родины… вставшей из-под монгольских татаров, из-под крепостного права на горле работного человека… из-под аристократа и капитала. Потому мы и опережаем тех, кто праздности уж под юбку забрался — вкус нажил к обхождениям и искусствам… философиям разным… оправдывающим паразитов на плечах работного человека… Красота… Красота человеческих отношений в революции, которая освобождает работного человека от неизбежности стоять на коленях перед своим иждивенцем, а не реверансы иждивенцев друг перед другом… Красота… Деда-мужика не забывай своего! Барзас не забывай!!
За дверью больничной палаты голоса опять смешались. Шум стоял в сквозном больничном коридоре: шахтеры и пожарники, которые после спирта и растираний успели отогреться в палатах, которым кто-то из друзей успел принести сухую одежду, уходили из больницы или переодевались — подсмеивались друг над другом и хохотали так, как могут люди, для которых опасность, угрожающая их жизни, уже миновала и они уже понимают, что она не вернется — опасность. Шахтеры и пожарники уходили, шумел гренландский накат… Вновь прорезался голос из-за двери — теперь простуженный голос:
— Да! За красоту человеческих отношений в нашей жизни и между работными, как вы говорите, людьми, красоту!!
— Какая была у русских дворян — аристократов, которые погибли под сапогом купца и зазодчика?! — проломился вновь охрипший голос. — Мы с твоим отцом вынесли вас на своем горбу из лаптей, уготованных для вас историей… до инженеров подняли! Вы не успели мастерами дела стать, уже в аристократы претесь?! Красота… Мало времени уделяется… Рыцари… Что вы успели сделать для России?! О России надобно делом радеть, Володя! Делами, а не реверансами… искусствами да философиями разными!.. Пани-Будьласка… Романов… Рыцари новых поколений… Не успели из мужиков выскочить —. спешите мужика забыть… В аристократы претесь?!
Батурин пробыл вдвоем с Афанасьевым долго. О чем они еще разговаривали — в коридоре не было слышно. Когда Батурин уже уходил — открыл дверь и ступил одной ногой в коридор, — вновь послышался голос Афанасьева:
— Извините, Константин Петрович; я не знал… А вообще…
Батурин вышел из палаты, не дослушав. Окутанный одеялом из верблюжьей шерсти, прошлепал в комнату отдыха, куда ему показали; угрюмый, никого не видел, не слышал, — переоделся в сухую спецовку, принесенную для него со склада, ушел. Романов открыл дверь в палату, где лежал Афанасьев.
Афанасьев лежал на спине, как и прежде: голова, плечи подняты двумя подушками высоко, здоровая рука заброшена ладонью под голову, был бледный, если б не естественная смуглость лица, был бы, наверное, белый; черные смородинки глаз были влажные. В глазах, в лице — даже в том, как он лежал, — во всем нем жило лишь «что-то». Ничего другого не было. Он попросил, чтоб в палату к нему никого не впускали, попросил позвать Ольгу Корнилову.
Морозный воздух над фиордом, пробиваемый струям неуловимых для глаза испарений, засеребрился — между Грумантом и солнцем появились просвечивающиеся насквозь облачка; быстро росли, теряя прозрачность, окучиваясь. Ослепительной яркости, холодное солнце скользнуло по зеленовато-голубому, холодному небу — упало где-то за тундрой Богемана, за ледниками, — воткнулось нижним краем в изломанную далекими горами линию горизонта; краснело, остывая во льдах, снегах, увеличиваясь до размеров, каким оно никогда не бывает на Большой земле. Карнавальные краски заката залили небо — на Грумант, ущелье Русанова, скалы Зеленой и Линдстремфьелль лег багрянец; багровым сделался снег; багровое переливалось, искрилось в воздухе.