Сергей Сергеев-Ценский - Том 10. Преображение России
Газеты сообщали даже, что, продолжая свои забавы, немцы отправили на суда с русского берега много женщин. Газеты крайне возмущались таким «варварским поступком бесчеловечного врага», но когда сказал об этом Ливенцев Марье Тимофеевне, та, к удивлению его, отозвалась так:
— Что же тут такого? Они же ведь их не убьют, и не все ли равно?.. Мало, что ли, в нашем флоте офицеров немцев? Если не половина, то считайте третью часть, а я думаю, даже и больше!
— Конечно, и у германских лейтенантов тоже ясные пуговицы, и тоже можно их мелом чистить, но-о… гм… из-за чего же мы воюем-стараемся? — удивленно спросил Ливенцев.
— А я знаю, из-за чего вы там воюете! — пожала плечами Марья Тимофеевна. — По-моему, так совсем даже все это ни к чему!
— Так вот, значит, каков голос женской плоти! — шутливо нахмурил брови Ливенцев. — Так что, по-вашему, если бы был во всех государствах матриархат, то кончено было бы с войнами?.. Откуда же брались всякие там амазонки Пентизелеи?.. Или гораздо больше, чем эти проклятые вопросы, улыбается вам дать мне самоварчик?
— Самовар — это я сейчас, а что вы говорите, Николай Иваныч, насчет амазонок, какие на лошадях ездят, то я одну знала такую: она через дом от нас жила и все с мичманом Сангине каталась, а он — итальянец был. И вот бы вот должна свадьба у них случиться, а Сангине с одной горничной путался. То она к нему бегала, а то хозяев ее дома не было, он к ней вздумал зайти, а у ней свой дружок сидит — приказчик из магазина. А итальянцы — они горячие люди. Он ему кортиком две раны дал, убил насмерть! А это вечером было. Он — что делать? Сейчас, как совсем стемнело, взял фаэтон, да к священнику: «Батюшка, обвенчайте!» Ну тот его за большие деньги, конечно, окрутил, а уж потом на другой день он заявил в полицию сам: «У своей жены застал любовника, — конечно, сдержать свою горячность не мог…» Ему наказания даже и не давали, а только из флота попросили. Кабы он ей успел дворянство купить, а то, — всего сразу не сделаешь, — не поспел. Ну, потом в порту получил должность, а она что же? Пить стала!.. Да как его конфузила-то пьяная! А он человек оказался очень хороший и все ей прощал… Вот вам и итальянец! — И Марья Тимофеевна победно поглядела на Ливенцева.
— Все доказательства в пользу немцев под Либавой налицо! — сказал Ливенцев. — А как думает по этому вопросу ваша Дарья Алексеевна?
— Ох, Дарья Алексеевна! Умора нам с ней! — очень оживилась Марья Тимофеевна. — Ей недавно цукатов всяких из Москвы прислали, вот она нас с Марусей надумала угостить. Мы и всего-то взяли по две цукатинки, и вот она своими култышками действует, действует, коробку чтобы к себе… «Зу-бы ведь от сластей всяких портятся, а вы — женщины еще молодые, вам зубы нужны да нужны, кавалеров обольщать… А я уж так и быть, у меня уж пускай портятся!» И кому же говорит так, а? На-ам! Будто мы не знаем, что у ней и совсем-то зубов ни одного нету! Вот она какая хитрая старуха, — о-ох, и хитрая!.. А насчет немцев, конечно, что же она может думать, если она уж и недвижимая сидит, и без зубов, и ей уж семьдесят лет скоро?
В этот день к Ливенцеву зашла Еля Худолей, радостная.
— Мимо шла и заскочила — радостью поделиться, — говорила она, сияя. — Такой у меня праздник — вы представьте! — берут меня на санитарный поезд. Ходить он будет в том направлении — на Броды, Самбор, на Львов… вообще, ура, наша взяла!.. Кричите же со мною вместе «ура». Что же вы молчите?
И Еля сделала такое удивленно-обиженное лицо, что Ливенцев улыбнулся, но сказал:
— Почему же я должен радоваться, что вы уедете на каком-то поезде?.. Я, впрочем, привык к тому, что все поезда теперь страшно опаздывают, — может быть, и ваш опоздает?
— Не опоздает, нет! И я поеду!.. Я буду много видеть всего — и плохого и хорошего. Много знать буду. Много всяких людей встречу… Может быть, я и его тоже… встречу!
— Ах, это все того же… полковника Ревашова, который, наверно, уже генерал? — недовольно сказал Ливенцев.
— До свиданья! — церемонно протянула руку Еля.
— Ну, ладно, ладно! Он — герой русского оружия… Сидите!.. Вдруг и я когда-нибудь попаду в ваш санитарный поезд… И у меня не будет ни рук, ни ног, ни других частей тела, но на моей геройской груди будет гореть четвертой степени Георгий. И тогда наконец-то вы меня полюбите бесконечной любовью…
Но Еля сказала на это, очень поморщившись:
— Нет! Без рук, без ног, и чтобы я вас полюбила, — фи! Пожалуйста не надо!
— А если только без одной руки и без одной ноги?
— Нет! — покачала головой Еля.
— Гм… Вам непременно нужно, чтобы только одну руку мне оторвало снарядом, и конечно — левую?
— Совсем мне это не нужно, — рассудительно заметила Еля. — Гораздо лучше будет, если совсем вы не будете ранены.
— Вот тебе на! Как же попаду я к вам тогда в поезд?
— Ну, мало ли как! Просто, вы можете заболеть… какой-нибудь легкой болезнью…
— А вы меня разве примете с легкой болезнью?
— Разумеется, приму.
— А если бы вдруг… я оказался немец? — сделал весьма загадочное лицо Ливенцев.
— Как немец? — не поняла Еля.
— Так, самый настоящий. И по отцу и по матери… Что тогда?
— Вот ерунда какая! Что же тут такого! Разве наш царь не немец и по отцу и по матери? — непонимающими глазами поглядела на него Еля.
— Ага! Та-ак? Кончено! Я должен, в таком случае, открыть вам эту великую тайну: я — немец! — сказал он как можно таинственнее и оглядываясь на дверь. — Я — немец, и ничто немецкое, великое немецкое мне не чуждо. Я люблю и Гете, и Шиллера, и Клейста, и Геббеля, и прочих, и прочих, и прочих, вплоть до самых новейших! Я люблю и Канта, и Шопенгауэра, и Гегеля, и прочих, и прочих, и даже Ницше! Я люблю Вагнера, и Бетховена, и Шуберта, и прочих, и прочих… Я люблю немецких художников, я люблю математиков-немцев, — я по ним учился!.. Я люблю людей науки немцев — они велики во многих и многих областях науки. Я уважаю Маркса и Энгельса — величайших социологов. И вот… я — немец по своему духу и телу, конечно, как я уж сказал вам, — я буду командовать своим людям, чтобы они стреляли по немцам!
— А вы это верно говорите, будто вы немец? Вы не врете? — спросила Еля.
— Ну вот, зачем же мне врать? — как мог серьезнее ответил Ливенцев.
— Тогда…
Еля задумалась было, но потом сказала так же таинственно и тихо:
— Тогда вы в первом же сражении должны бежать…
— Постойте! Что вы говорите!.. А как же я тогда попаду в ваш санитарный поезд, Марья Тимофе… то бишь, Еля?
— Может быть, вас возьмут в плен наши, и вот тогда…
Ливенцев захохотал так громко, что даже испугал Елю, но ему было грустно. И, когда уходила Еля, было так жаль и ее и себя, что он спросил ее только о полковнике Полетике.
— Ах, ваш полковник Полетика! Он получает четвертую категорию, но это, говорят, ничего не значит: его всегда могут опять потребовать на службу, так как в офицерах страшный недостаток теперь — их очень много убивают на фронте…
И ушла так же бездумно, как заскочила, даже не сказав, когда же она уезжает на санитарный поезд.
А батарея, стоявшая на Северной стороне, — та самая, месячную отчетность которой ревизовал когда-то вместе с Мазанкой и Кароли Ливенцев, — уже ушла на фронт, оставив свою дружину. Об этом узнал он только теперь, месяц спустя после ее ухода. Представил себе поручика Макаренко, который когда-то, только что собравшись в своем медвежьем углу на охоту, был потревожен урядником по случаю войны, и подумал: «Где-то он теперь хлопочет около своих пушек?» Так как был он вполне безобидный, этот поручик Макаренко, то хотелось, чтобы попал он на какой-нибудь сравнительно тихий участок фронта, но трудно было решить, где этот тихий участок.
А корнета Зубенко Ливенцев встретил на улице. Тот или не узнал его, или сделал вид, что не узнал, будучи очень занят какою-то таинственной беседой с пожилым военным врачом, статским советником.
Этот врач, с одною пышною звездочкой на погоне без просветов, был на голову ниже длинного корнета и, слушая его, щипал, как это делают иногда в затруднении, свою седоватую небольшую бородку и морщился.
Ливенцев, который припомнил весь разговор у ротмистра Лихачева об угольных копях бельгийской компании «Унион» и шестидесяти тысячах годового дохода, хотел было подойти к корнету — узнать, как поживает эскадрон в Балаклаве, и ротмистр, и ротмистрша, и ее голая африканская собачка, но понял, что разговор у Зубенко с этим врачом, к которому он так подобострастен, должен быть для него особенно важным, и, может быть, даже касается он освобождения от службы и возвращения в свое имение, где три тысячи десятин пшеничных полей требуют теперь, весной, хозяина, а его нет.
13 апреля, так же как всегда, Ливенцев на трамвае приехал на вокзал, чтобы объехать на дрезине посты, но его уже поджидал, как оказалось, величественный вахмистр Гончаренко со своей огромной золотой медалью под курчавой седеющей бородой и сказал вполголоса, прикивнув значительно бровью: