Геннадий Солодников - Колоколец давних звук
— Ну нет! Я ему в этом не пособник. Узнаю, что балуется…
Не закончил отец привычной угрозы, повернулся к Пашке.
— Запомни: начнешь рано — считай пропал. Могучих людей — силища! — и тех скручивает. Я — что, худо-бедно жизнь свою прожил. А у тебя — все впереди… Не нажито, не накоплено много ничего, значит, помочь тебе нечем. Рассчитывай сам на себя. Главное — учись…
Отец затянул свою любимую песню, и Пашка больше не слушал его. Не потому, что пренебрегал отцовскими советами, просто они были знакомы-перезнакомы. Подвыпив, он в который уже раз повторял их Пашке почти из слова в слово.
Сейчас Пашкой завладело другое. Новая песня струилась с противоположного берега, в ночной тишине казавшегося далеким, заманчивым. За этим берегом где-то далеко-далеко чудилось кипение неведомой жизни. Совсем не такой, как у него сейчас — серой и скучной, а настоящей, необыкновенно красочной. Она звала Пашку, манила всяческими реальными и выдуманными радостями, утаивая до поры до времени неизбежные горести. Лишь в песне был на них явный намек, но смягченный мелодией — такой, что они, эти горести, казались не в тягость.
Не тревожь ты меня, не тревожь,
Обо мне ничего не загадывай.
И когда по деревне идешь,
На окошки мои не поглядывай.
Так пела Поля Озерновская, по возрасту еще не очень далеко ушедшая от Пашки Тюрикова, сама тоже только догадывающаяся об изменчивости человеческих привязанностей и любви. А Пашка слушал ее, обмирая, и вдруг поймал себя на том, что вовсе не думает по обыкновению о Верке и видит перед собой только Полю, и никого больше.
14
Озлился Пашка. Не ожидал, что так разорется отец. Ведь сам же все долдонил: «Учись… учись… учись…» А теперь…
Ладно, хоть не сам сказал отцу о вызове на экзамены. Мать подъехала к нему издалека, на себя же и приняла первый удар. Почему, дескать, все делается за его спиной? И зачем ехать к черту на кулички, когда в поселке свое ремесленное училище? И одевают, и худо-бедно кормят в нем — учись на здоровье. Как-никак, специальность будет, и дальше учиться дорога не заказана… А Пашке досталось — так себе, мелочь. Отец ворчал, что не ко времени вся эта затея. Толяс с Зинкой — не то, что весной, когда были голодные, в лес смотрели, — хоть и освоили пастушью науку, да зато глядят теперь все из лесу. Не ровен час — дадут тягу. С кем ему тогда до белых мух водить стадо? Заключил он в общем-то печально для Пашки:
— А где деньги возьмете? — И повернулся к матери. — У меня нет, не рассчитывайте. Сами надумали — сами выкручивайтесь.
Загвоздка была не только в деньгах. Совсем нечего надеть Пашке на ноги. Все лето проходил в лаптях, думал, что к осени отец справит ему какую-нибудь обувку. А теперь попробуй сунься к нему…
Он, правда, отошел быстро, пообещал дать на дорогу, если кое-что соберет с людей за пастьбу. А про обувь и слушать не захотел.
Пусть в лаптях едет. Не велик барин.
Пашка не больно избалован, мог поехать и в лаптях, но только не в город. Ходить по улицам, поскрипывая липовым лыком? Нет, это совершенно невозможно… А как посмотрят на него незнакомые ребята, новые товарищи, с которыми придется учиться столько лет? Пашка почему-то был уверен, что поступит в училище. Для этого нужно лишь приехать туда. Всего лишь приехать и — точка.
Пашку выручила тетка Елена, сестра отца. Вынесла из своего флигеля «щиблеты» — остались от давно умершего мужа. Правда, сильно поношенные, но черный хром местами сохранил блеск, и на металлических крючках для шнуровки не везде облезла краска. Были они номера на два больше Пашкиного размера, да и это не остудило ликования. Долго ли набить в носки штиблет мягкого тряпья, зашнуровать на ноге потуже — и, пожалуйста, хоть чечетку бацай.
15
Провожающих не было: некому провожать да и не заведено. Какие там проводы, если Пашка с Семкой полдня проболтались возле заводских ворот, стараясь перехватить попутный грузовик. Машин на заводишке раз, два — и обчелся, и ходили они на станцию не часто. Наконец мало-мальски знакомый шофер сжалился над ними, притормозил на выезде с плотины.
Кузов был загружен тюками прессованных металлических обрезков: ни облокотиться, ни присесть на них. Кое-как освободили местечко в углу возле кабины, так и тряслись на ногах все сорок километров. Колючие тюки скрежетали, подпрыгивали на ухабах, того и гляди, какой-нибудь навалится на тебя. Да и собственная поклажа требовала догляда. Пашка взял с собой овальный баульчик из крашеной фанеры — чуть не со слезами вымолил у старшей сестры. Пришлось поставить его вниз, между ног, и оберегать всю дорогу, чтоб не поцарапать ненароком.
В общем, особо некогда было глазеть по сторонам и радоваться движению. Предотъездное возбуждение улеглось, и тревога все чаще непрошено сжимала сердце, заявляла о себе внутри знобкой пустотой. Когда уходит поезд, они толком не знали. Сколько придется ждать? Сумеют ли они благополучно сесть? Когда доберутся до города? Вопросы, вопросы — и ни на один из них никто не мог дать ответа. Оставалось надеяться на счастливый случай да свою везучесть.
Остаток дня, вечер и добрую половину ночи они провели на станции. В маленьком зале ожидания не только примоститься, но и пройти нелегко. Народ со своими узлами, сундучками и чемоданами сидел и подле заборов на привокзальном пятачке, и в маленьком скверике меж чахлых акаций. Станция была узловая, через нее то и дело громыхали товарные составы. Маневровые «кукушки» с заполошным гуканьем сновали на подъездных путях, густо мутили воздух едким дымом.
Все непривычно было ребятам, внове. Поражала никогда не виданная ранее листва. Даже в палисадниках на ближних улицах она угнетенно поникла, покрытая жирной копотью. А на траву в привокзальном скверике невозможно сесть: проведешь по ней рукой — и ладонь становится серой, маслянистой.
Станционная сутолока ошеломила и оглушила их. Пашка не представлял себе, что столько народу враз может находиться в пути. Куда едут люди? С чем? Что их гонит с места на место? Непонятно было Пашке это бестолковое со стороны передвижение массы людей — совсем как жизнь лесного муравейника. Но незнакомая обстановка не смяла его. Он бегал на перрон за кипятком, толкался у ларьков со съестным, задерживался возле веселых компаний, прислушивался к разговорам и постепенно обретал утерянную было уверенность. А вот Семка почему-то сник. Он тихо сидел возле вещей, никуда не рвался. А когда Пашка начинал тормошить его, старался заразить своим преувеличенно бодрым настроением, Семка лишь отмахивался, отводил в сторону печальные и почему-то виноватые глаза.
В городе, в училищном общежитии, до отказа заполненном разношерстной толпой поступающих, Пашка старался сблизиться с ребятами хотя бы из своей комнаты. То уйдет с кем-нибудь в кино, то в городской сад, то прокатится на трамвае из конца в конец дальнего маршрута. Хотя и был он не из говорливой породы, но при случае тоже успевал рассказать какую-нибудь байку или выдать непечатную частушку. В первые дни, пока устраивались, проходили медкомиссию, он совершенно не думал об экзаменах, надеялся на свою память. А Семка нехотя отзывался на Пашкины выдумки, часто оставался в общежитии один и вообще был незаметен и тих.
Затосковал, видно, Семка по дому, по родному поселку, стал рассеянным. Не пришелся ему по душе город с его сутолокой и суетой, с пыльными неприбранными улицами на окраине и постоянным занудливым гулом испытываемых авиационных моторов на заводе неподалеку от училищного общежития. Из-за этого, верно, он и завалил самый первый экзамен — по русскому письменному. Он и уехал незаметно, толком не попрощавшись. Пашка в тот день был на консультации. Пришел в общежитие, а дружка уже нет. Постеснялся, видно, Семка забежать в училище и вызвать его.
Нельзя сказать, что Пашка загоревал, нет — просто обидно было за Семку, за его неумение приспособиться. Но что верно, то верно — стал серьезней готовиться к следующим экзаменам. Последние дни не выпускал из рук учебников, тем более что конкурс был порядочный.
Многие сразу же разъехались, надеясь дома получить извещение: зачислен — не зачислен. А Пашка в числе немногих остался в городе. Отложил на билет, на последние деньги купил буханку хлеба, коробку самой дешевой карамели «Подушечка» и перебивался на этом целых три дня. Зато собственными глазами пробежал списки принятых, как сквозь запотевшее стекло, составил из мельтешащих букв свою фамилию и возликовал. Потом разглядел, что зачислили его не на штурманское, куда он стремился, а на отделение судомехаников-паровиков…
Но это уже не имело никакого значения.
16
Первый раз в жизни Пашка плыл на пароходе. Денег у него оставалось только-только на палубный билет, и он расположился со своим баульчиком среди таких же пассажиров на корме. Публика здесь собралась вольная, говорливая. Постоянно что-нибудь жевали, часто ходили за кипятком. Четверо парней резались в карты, азартно спорили, подначивали друг друга. А в сторонке от них старый татарин в потертом меховом малахае пиликал на маленькой гармошке что-то однообразное и заунывно-печальное. День был прозрачный, мягкий. Мимо медленно плыли чуть тронутые осенним увяданием лесистые берега, монотонно и покойно дышала паровая машина, размеренно шлепали по воде колеса, и Пашка даже вздремнул малость подле какого-то металлического ящика.