Александр Лебеденко - Лицом к лицу
Когда ей подали парижское ландо — тоже подарок мужа, — она поехала по набережным, солнце заливало лица прохожих — разве не все радовались, как радовалась она?
На торжественном освящении завода говорили нарядно и важно. Старики рабочие преподнесли ей икону. Завод — это тоже было нужное и хорошее дело.
Сам Виктор Степанович не мог похвалиться подобной наивностью. Он хорошо понимал всю исключительность своего положения и неслучайность своих успехов. Отец-профессор оставил ему то, что принято называть независимым состоянием, и дом в провинции, родовое гнездо — большущий деревянный сруб, обросший кольцом пристроек. Все остальное пришло к нему. Именно пришло. Возможности бедняка — это сухая ветвь. Она не даст жизни ни почкам, ни листьям. Вчера и завтра, весной и осенью — никаких неожиданностей. Разве сломается веточка. Но стоит только зазеленеть побегу — появились деньги — возможности копятся одна за другой, ночью стучат в ворота. Виктор Степанович гордился тем, что рисковал всю жизнь и риск неизменно увенчивала удача. Он любил биржу, как игрок любит ночной клуб. Под сводами белого зала с верхним светом и мраморными плитами пола у него изменялся ритм сердца. Он был известен на бирже, имел свое место и маклера, вел крупную игру, делая многие повороты, в которых чувствовался финансист-художник.
Миллионером он стал в одну ночь. Был один из тех биржевых дней, когда, как при свете молнии, обозначаются обычно невидимые места сращивания политики войны и политики денег. Виктор Степанович получил информацию из первых рук. Все было наверняка — если только его покровитель и советчик не делал двойной блеф в свою пользу. Виктор Степанович махнул рукой на все сомнения и стал скупать. Акции подымались. На бирже шептались с побелевшими губами маклеры. Виктор Степанович, чтобы не сдали нервы, уехал за город. На пятый день газеты известили о неожиданном правительственном решении, и Виктор Степанович стал миллионером. И дом, и завод, и вилла на озере Гарди выросли под сенью этого успеха. Теперь сотни тысяч притягивали десятки. Миллионы легко сочетались с миллионами. Виктор Степанович ясно представлял себе карманы и бумажники, из которых ушли эти деньги. Не хуже, чем охотник представляет себе подстреленную, мигающую глазами в последних судорогах крякву. Но кряква и охотник живут под тем же голубым небом — и этим все сказано.
Став заводчиком, Виктор Степанович не обошел своим вниманием рабочий вопрос. От него нельзя было уйти в двадцатом веке. Сметные соображения, политика цен приводили к основному вопросу — сколько платить рабочему. Стачка стала словом, которое замечаешь в газете, даже если оно набрано петитом. Колебания Виктора Степановича между приятно-либеральной и «твердой» политикой по отношению к рабочим завода не были мучительны. Виктору Степановичу понравился рассказ об одном южном табачном фабриканте, который ходил в гости к рабочим и спрашивал:
— Послушайте, друзья, все требуют прибавки. Почему вы не требуете?
В особняк фабриканта приходила делегация. Хозяин поил делегатов душистым чаем и легко соглашался на незначительную, заранее обдуманную прибавку. Одновременно отпускные цены на табак поднимались на полкопейки. В этой простой возможности, которую позволяла деловая конъюнктура того времени, таился секрет поведения фабриканта. Как проценты, накапливалась добрая слава, голоса в Думу, в муниципалитет, страховка от стачек.
Колебания Бугоровского разрешились в сторону либерализма. Он говорил об этом много, хорошо и убедительно. Откладывал на пальцах: спокойнее — это раз, приятнее — это два, репутация — это три и, наконец, связи с либерально настроенными людьми и организациями, становившимися настоящими хозяевами российского делового мира.
При фабрике была построена небольшая больница, создана больничная касса, и даже был сооружен за городом дом для сорока отдыхающих рабочих вредных цехов.
Получив большой казенный заказ, Виктор Степанович устроил в заводском зале елку для детей рабочих. Мальчики получили костюмчики, рубашонки, шапки или сапожки. Девочки — платья, чулки и туфли. Виктор Степанович уехал с торжества совершенно растроганный самим собой. Сметные соображения позволяли щекотать сердце подобными расходами, не превышающими трехзначной цифры, и Бугоровскому понравилась мысль быть не таким, как все заводчики. Он решил, что не сказал еще свое последнее слово.
Имя Форда поднималось в те дни над Америкой в ореоле эффектной новизны и деловой оригинальности, не обнаруживая пока еще акулий оскал потогонной системы. Как-нибудь он освободится от обычных хлопот и крепко поразмыслит над этим.
Но для «как-нибудь» не было специального дня в календаре, и «поразмыслить» никак не удавалось.
Как же был поражен Виктор Степанович, когда события двенадцатого года на Выборгской сбросили его в одну кучу с другими хозяевами. Его завод присоединился к стачке металлистов «из солидарности».
Виктор Степанович возненавидел это слово.
— У меня как у Христа за пазухой, а они бастуют «из солидарности» с какими-то кузнецами и ниточницами, которых действительно держат впроголодь. Я-то тут при чем? Солидарность? Даже слово не русское. Совсем не мужицкое слово.
Он говорил с рабочими тоном обиженного гимназиста и закончил выкриком:
— Я не верю, что так ведут себя мои рабочие. Среди вас — кучка беспокойных голов, я выброшу их за ворота. Они не заслужили ничего иного…
Из задних рядов раздался пустоватый от долгого кашля бас:
— Твоих рабочих нет — еще не наплодил…
Бугоровский повернулся и быстрым нервным шагом поспешил к коляске. Это был дипломатический разрыв. Пристав поддержал миллионера за локоть.
— Выловим, Виктор Степанович, — прошептал он, — не беспокойтесь.
Война словно подхлестнула завод. Он заработал в три смены. Часть больницы отошла под лазарет имени Марии Матвеевны. Приносились и другие внушительные жертвы — все для победы…
Когда зашатался русский рубль и капиталы стали уходить за границу, Бугоровский перевел на Стокгольм миллион, страхуя семью на крайний случай, а сам решил держаться до конца. Еще далеко не все было потеряно, а удача сулила необычайные барыши и политическое влияние. Он чувствовал себя так, как в дни своего генерального боя на бирже. Опять летели роковые дни, но их было не пять, их было много — и нервы едва выдерживали.
Первый страшный день наступил летом тысяча девятьсот семнадцатого года, когда рабочие, не соглашаясь приносить все новые и новые жертвы на алтарь войны, решительно потребовали надбавки в сто процентов на дороговизну.
Но и это еще можно было выдержать, подняв отпускные цены. Когда же в первые дни после Октября рабочие самовольно развезли по квартирам запас фабричных дров, заготовленных для высших служащих, Виктор Степанович почувствовал, что у себя на заводе он больше не хозяин.
Он пытался отнестись легко к напастям и убыткам, но это не получалось. Летели не листы и даже не ветки — дерево рубили под корень… Виктор Степанович сказал жене, что его убивают не потери, но черная людская несправедливость. Сказав, он сразу и накрепко поверил в это, и желчь разлилась неудержимым потоком по всему его существу.
Если бы у врагов Бугоровского было одно лицо, он выпустил бы в него все шесть зарядов бельгийского браунинга, который лежал в его письменном столе рядом с орденом Станислава, полученным за устройство лазарета. Он сделал бы это в полном сознании своей правоты и, может быть, даже человеческого долга.
Глава VII
ПЫЛЬ
Настя Черных уехала из Докукина тринадцатилетним подростком со светлой косичкой и выдающимися коленями. Ехала она сразу на место к богатой барыне, которая приглядела ее в деревне за необычайную белизну зубов и чистоту рук, и деревенские подруги завидовали ей.
В генеральской квартире на Крюковом канале было много порядка и еще больше работы. Подгорничной полагалось вставать до света, без шума, чтоб никого разбудить, мести полы, мыть подоконники, наливать воду в вазоны, чистить обувь, пересматривать верхнее платье в передней — нет ли уличных пятен и брызг, мыть тряпки, вытирать пыль с больших небьющихся предметов. В семь утра с пучком перьев шла по парадным комнатам старшая горничная Соня. Она смахивала пыль с зеркал, с фарфора и безделушек, занимавших каминные доски, французские горки, столики маркетри и японские этажерки. Когда вставали хозяева, Настя принималась за уборку спален. Вечерами она сидела за букварем, подаренным ей генеральской дочерью Надеждой, воспылавшей вдруг просветительской страстью.
Соня ходила в белой наколке, и щеки ее полыхали румянцем. То сдержанная и задумчивая, то шумная, раздражительная, она твердила на кухне:
— Страсть какая я нервная! — и притоптывала каблучком.